Из всех, кого я повидал, он один смотрел мне в глаза. Он да ещё ты! Все остальные больно стеснительные выросли, не глядя подают.
Да, так все эти актёры-режиссёры из «Эбби-тиэтр», и кардиналы, и нищие, которые долбили мне, чтобы я не менялся, всё таким оставался, и пользовались моим талантом, моей гениальной игрой в роли младенца — видать, всё это на меня повлияло, голову мне вскружило.
А с другой стороны — звон в ушах от голодных криков и что ни день — толпа на улице, то кого-то на кладбище волокут, то безработные валом валят… Соображаешь? Коль тебя вечно дождь хлещет, и бури народные, и ты всего насмотрелся — как тут не согнуться, не съёжиться, сам скажи!
Моришь ребёнка голодом — не жди, что мужчина вырастет. Или нынче волшебники новые средства знают?
Так вот, наслушаешься про всякие бедствия, как я наслушался, — разве будет охота резвиться на воле, где порок да коварство кругом? Где всё — природа чистая и люди нечистые — против тебя? Нет уж, дудки! Лучше оставаться во чреве, а коли меня от туда выдворили, и обратно хода нет, стой под дождём и сжимайся в комок. Я претворил своё унижение в доблесть. И что ты думаешь? Я выиграл.
«Верно, малютка, — подумал я, — ты выиграл, это точно».
— Что ж, вот, пожалуй, и всё, и сказочке конец, — заключил малец, восседающий на стуле в безлюдном баре.
Он посмотрел на меня впервые с начала своего повествования.
И женщина, которая была его сестрой, хотя казалась седовласой матерью, тоже, наконец, отважилась поднять глаза на меня.
— Постой, — спросил я, — а люди в Дублине знают об этом?
— Кое-кто. Кто знает, тот завидует. И ненавидит меня, поди, за то, что казни и испытания, какие бог на нас насылает, меня только краем задели.
— И полиция знает?
— А кто им скажет? — Наступила долгая тишина.
Дождь барабанил в окно.
Будто душа в чистилище, где-то стонала дверная петля, когда кто-то выходил и кто-то другой входил.
Тишина.
— Только не я, — сказал я.
— Слава богу…
По щекам сестры катились слёзы.
Слёзы катились по чумазому лицу диковинного ребёнка.
Они не вытирали слёз, не мешали им катиться. Когда слёзы кончились, мы допили джин и посидели ещё немного. Потом я сказал:
— «Ройял Иберниен» — лучший отель в городе, я в том смысле, что он лучший для нищих.
— Это верно, — подтвердили они.
— И вы только из-за меня избегали самого доходного места, боялись встретиться со мной?
— Да.
— Ночь только началась, — сказал я. — Около полуночи ожидается самолёт с богачами из Шаннона.
Я встал.
— Если вы разрешите… Я охотно провожу вас туда, если вы не против.
— Список святых давно заполнен, — сказала женщина. — Но мы уж как-нибудь постараемся и вас туда втиснуть.
И я пошёл обратно вместе с этой женщиной и её малюткой, пошёл под дождём обратно к отелю «Ройял Иберниен», и по пути мы говорили о толпе, которая прибывает с аэродрома, озабоченная тем, чтобы не остаться без стопочки и без номера в этот поздний час — лучший час для сбора подаяния, этот час никак нельзя пропускать, даже в самый холодный дождь.
Я нёс младенца часть пути, чтобы женщина могла отдохнуть, а когда мы завидели отель, я вернул ей его и спросил:
— А что, неужели за всё время это в первый раз?
— Что нас раскусил турист? — сказал ребёнок. — Это точно, впервые. У тебя глаза, что у выдры.
— Я писатель.
— Господи! — воскликнул он. — Как я сразу не смекнул! Уж не задумал ли ты…
— Нет, нет, — заверил я. — Ни слова не напишу об этом, ни слова о тебе ближайшие пятнадцать лет, по меньшей мере.
— Значит, молчок?
— Молчок.
До подъезда отеля осталось метров сто.
— Всё, дальше и я молчок — сказал младенец, лёжа на руках у своей старой сестры и жестикулируя маленькими кулачками, свеженький как огурчик, омытый в джине, глазастый, вихрастый, обёрнутый в грязное тряпьё. — Такое правило у нас с Молли — никаких разговоров на работе. Держи пять.
Я взял его пальцы, словно щупальца актинии.
— Господь тебя благослови, — сказал он.
— Да сохранит вас бог, — отозвался я.
— Ничего, — сказал ребёнок, — ещё годик, и у нас наберётся на билеты до Нью-Йорка.
— Уж это точно, — подтвердила она.
— И не надо больше клянчить милостыню, и не надо быть замызганным младенцем, голосить под дождём по ночам, а стану работать как человек, и никого стыдиться не надо — понял, усёк, уразумел?
— Уразумел. — Я пожал его руку.
— Ну, ступай.
Я быстро подошёл к отелю, где уже тормозили такси с аэродрома.
И я услышал, как женщина прошлёпала мимо меня, увидел, как она поднимает руки и протягивает вперёд святого младенца.
— Если у вас есть хоть капля жалости! — кричала она. — Проявите сострадание! И было слышно, как звенят монеты в миске, слышно, как хнычет промокший ребёнок, слышно, как подходят ещё и ещё машины как женщина кричит «сострадание», и «спасибо» и «милосердие» и «бог вас благословит» и «слава тебе, господи», и я вытирал собственные слёзы, и мне казалось, что я сам ростом не больше полуметра, но я всё же одолел высокие ступени, и добрёл до своего номера, и забрался на кровать. Холодные капли всю ночь хлестали дребезжащее стекло и, когда я проснулся на рассвете, улица была пуста, только дождь упорно топтал мостовую.
Лучезарный Феникс
Bright Phoenix, 1963 год, © Переводчик:Однажды в апреле две тысячи двадцать второго тяжёлая дверь библиотеки оглушительно хлопнула. Грянул гром.
«Ну вот», — подумал я.