Таким образом, Айзек недооценивает значение прямой атаки «Структуры» на позитивизм, которая, по словам самого Куна, поддерживает «наиболее распространенную сегодня интерпретацию природы и функций научной теории» (Kuhn. Structure, 1996. 98–103; Isaac. Working Knowledge, 2012. 231, 232; изложение этой современной интерпретации см. в: Hesse. Comment, 1982. 704) и неверно истолковывает контекст появления «Структуры». «Локальное» прочтение Айзеком работы Куна в контексте Гарварда само по себе ценно, но Кун покинул Гарвард в 1956 г., поэтому ключевым текстом для гарвардского прочтения должна быть не «Структура научных революций», а «Коперниканская революция», опубликованная в 1957 г., текст, который Айзек по большей части игнорирует, – а саму «Структуру» (что иногда, похоже, признает Айзек) правильнее было бы воспринимать как участие в более широких международных дебатах, направленных против позитивизма.
6. Не все согласятся с тем, что математические истины необходимы. Витгенштейн считал, что мы «создаем» или «изобретаем» математические истины, а не «открываем» их (http://plato.stanford.edu/entries/wittgenstein-mathematics/revised21/02/2011), и сильная программа стремится распространить этот принцип на всю науку (Bloor. Wittgenstein and Mannheim, 1973). Я задаю не вопрос: «Были ли Региомонтан и Гоббс правы насчет математики?», а другой: «Как их понимание математики помогает заложить основу надежного научного знания?» Даже Витгенштейн полагал, что существует реальность, соответствующая математическим истинам, но «соответствующая им реальность заключается в том, что мы находим для них применение» (Conant. On Wittgenstein’s Philosophy of Mathematics, 1997. 220). Наука – одно из применений нашей математики, и наша математика и наша наука поддерживают друг друга. Блур, обсуждая полезность математики, тактично предполагает, что она полезна в том, что обеспечивает возможность определенных типов социальных взаимоотношений, – например, он считает, что правильным было бы называть математику идеологией, подобно монархизму; но математика также содержит то, что Витгенштейн называет «нашими практическими потребностями», и, если 2 + 2 = 4 есть норма, это похоже не на божественное право монарха, а скорее на рецепт: «при изготовлении майонеза необходимо добавлять масло по капле».
7. Один из способов избежать стандартного аргумента релятивистов о невозможности отличить хорошую науку от плохой, не обращаясь к независимой реальности, – утверждать, что сама реальность изменяется, и поэтому можно относиться к природе и обществу «симметрично», как к части одной и той же истории. Это подход акторно-сетевой теории (ANT); впечатляющим примером может служить работа Law. Technology and Heterogeneous Engineering (1987), а мышление, положенное в основу этого подхода, – в Latour. The Force and the Reason of Experiment (1990) и Latour. One More Turn after the Social Turn (1992). Данный подход достоин восхищения в том, что он отвергает методологический релятивизм Эдинбургской и Батской школ, но ведет к радикальному историческому релятивизму («Мое решение… историоризировать больше, а не меньше»: Latour. Pandora’s Hope, 1999. 169), согласно которому Тасмания не существовала до того, как Тасман «открыл» ее в 1642 г., а туберкулез не существовал, пока Кох не «открыл» его в 1882 г. То есть все факты являются артефактами, что неверно. Природа и реальность также считаются артефактами, что возвращает нас к релятивизму, но другим путем: по мнению Латура, законы природы выполняются только там, где есть ученые и научные инструменты, точно так же как рыбные палочки можно найти там, где есть холодильники и тележки для замораживания (Latour. We Have Never Been Modern, 1993. 91–129).
8. Bloor. Knowledge and Social Imagery (1991): критику см. в: Slezak. A Second Look (1994). Яркий пример неспособности Блура признать, что природа ограничивает науку, можно найти на с. 39 (признание в последнем предложении – «Вне всякого сомнения, мы с полным основанием предпочитаем нашу теорию [теории Пристли], потому что ее внутренняя логичность может поддерживаться среди более широкого диапазона теоретически интерпретированных экспериментов и опыта» – может показаться разрушительным, поскольку несовместимо с постулатом эквивалентности). Важно различать принцип симметрии (хорошая и плохая наука могут быть объяснены одинаково) и принцип беспристрастности (не добившуюся успеха науку следует изучать так же тщательно, как успешную, – этот принцип сформулировал Александр Койре еще в 1933 г.: Zambelli. Introduzione, 1967. 14). Так, в Bertoloni Meli. Equivalence and Priority, 1993. 14 мы видим обращение к принципу симметрии, но данные рассуждения требуют только принципа беспристрастности. Действительно, его описание конфликта Ньютона и Лейбница не симметрично, поскольку Лейбниц был плагиатором, а Ньютон нет.
9. Моя позиция сходна с той, которая изложена в Pickering. The Mangle of Practice (1995), хотя Пикеринг избегает слова «ограничение», поскольку думает, что оно предполагает социальное ограничение, и предпочитает слово «сопротивление». Сравните, как защищал Гарри Коллинз его предположение, что «мир природы никак не ограничивает представление о нем» (Collins. Son of Seven Sexes, 1981. 54; Коллинз говорит, что в 1980 г. его позиция смягчилась (Labinger & Collins (eds.). The One Culture? 2001. 184n), и поэтому стоит отметить, что я цитирую его более зрелую, смягченную позицию). Будь это так, Колумб достиг бы Китая, чеснок лишал бы магнит его свойств, а свиньи умели бы летать. Важно понимать, что релятивизм Коллинза (как и релятивизм сильной программы) не является результатом эмпирической программы исследований (хотя он и называет ее «Эмпирической программой релятивизма» (Collins. Introduction, 1981), а ее исходной посылкой: вся его теория «основана на совете «относиться к описательному языку так, словно речь идет о воображаемых объектах» (Collins. Changing Order, 985. 16). Совершенно очевидно, что если такова исходная посылка, то из нее неизбежно следует вывод, что наука предполагает некий вид «искусного трюка» и этот трюк заключается в том, чтобы убедить людей, что воображаемые объекты существуют в реальности. Даже Коллинз поддался этому трюку (см.: Collins. Son of Seven Sexes, 1981. 34, 54), хотя настаивал, что это неправильно: так, эмпирическое предприятие существует только для иллюстрации, а не для проверки релятивистских предположений Коллинза, и абсолютно неправдоподобно, что оно требует считать истиной вещь, которая не может быть таковой («буквально невероятная»). Не исключено, что кое-кто из читателей подумает, что сам Коллинз не может быть реальным и что я его придумал (согласно мистификации Сокала – Sokal. Beyond the Hoax (2008) – подобная мысль вполне логична). Я заверяю их, что он существует и что он не сумасшедший: безумцев не избирают в Британскую академию.
Более осторожное опровержение рассуждений об «ограничении» см. в: Shapin. History of Science and Its Sociological Reconstruction, 1982. 196, 197. Но предлагаемая Шейпином аргументация является кругом в доказательстве: разговор о принуждении несовместим с релятивизмом, но историки преданы релятивизму и поэтому не должны говорить об ограничении. Кроме