обрезок открытки.
– Звони, – велел я Оле. – Звони, благодари, проси обменять билет. Скажи, что родной отец задерживает тебя на две недели. Тебе не нравится?
– Great! – сказал Эдди, а дочь влепила мне шумный пьяный поцелуй. Потом она пристроила на столе телефон и накрутила пражский номер. Говорили по-английски. Минуты через полторы Оленька ударила трубкой по аппарату.
– Буквоеды! – выдохнула она. – Договор. Мерзавцы! Куда ты смотрел? – напустилась она на Эдди и прибавила кое-что по-голландски, так что с Ван дер Бума хмель соскочил. Впрочем, договор у ребят был с собой. В этой бумаге братья-славяне по-английски сообщали, что полученные у них билеты обмену и возврату не подлежат. Эдди и Оленька негромко заспорили по-голландски, я же призадумался, и мысли мои были невеселыми. Выходило, что и день, и час отлета из России определены кем-то неведомым. Но если спокойно подумать, в этом не было ничего особенного. Любое заграничное турне имеет финал. А иначе – это уже скитания. А скитания – это совсем другая история. Да, не было причин тревожиться из-за того, что ребятам предстоит вернуться в Хорн в назначенный день. Но что мне было делать с назойливым мельканием Кнопфа около их поездки? Что-то здесь от меня ускользало…
Я попытался представить себе злодейства, соразмерные, так сказать, Владимиру Кнопфу. Получилось собрание смехотворных гадостей, и вот тогда-то я и понял, что ни черта я не знаю о Кнопфе. Я машинально наполнил рюмки, чуть-чуть придвинулся к Машеньке и снова стал думать о Кнопфе. Теперь я искал основу его злодейств не в нем, вернее всего, корень злоумышлений таился в школе. И не просто в школе, а в самых дебрях кафтановской педагогики. Кстати сказать, рафинированный Кафтанов со своим презрением к «коллеге Кнопфу», как и я, не понимал в нем ни черта…
Тут я почувствовал, что Оленька буравит мне локтем бок, а прочие с полными рюмками дожидаются моего возвращения в застолье. Оказалось, что и старик уже сидит у стола, и Эдди отчаянно подмигивает ему.
Выпив, все ужасно развеселились. И даже ощущая несоразмерность этого веселья, я вместе со всеми летел куда-то, теребил зятя, кричал ему что-то из историй Оленькиного детства. Воспитанный Эдди кивал, вздувал нижнюю губу. «Great!» – говорил он мне. И тут же сам рассказывал что-то старику. Оленька с барышней Куус тесно придвинулись к углу, и дочь моя рассказывала барышне что-то обо мне. Ах, как сверкали глаза у Машеньки!
Наконец, я заставил себя замолчать, дождался, пока слабеющее внимание Эдди сосредоточилось на старике, и вышел из кухни.
В комнате я надел пальто, и карман с револьвером приветственно хлопнул меня по ляжке. Я взял денег, уложил фотографию детей и вернулся в кухню. Машенька обернулась на звук моих шагов.
– Да-да, Александр Васильевич, – сказала она, – Уже пора, уже вечер.
Оленька сделала широкий прощальный жест и зевнула.
На улице у самой земли сновал легкий морозец, и нога оскальзывалась на ледяных кляксах. Мы с Машенькой прокатились по застывшей луже, она спрятала лицо у меня на груди и проговорила:
– Александр Васильевич, миленький, это все школа. Они к вам присосались, а зачем? Вы – добрый… Ну, ладно, если вам не нравится, что вы добрый, пусть вы будете какой-нибудь другой, только вы же все равно… ничего не понимаете. Этот ваш Кнопф, он же с вами сделает, что хочет. Он глупый, вы умнее в тысячу раз, но он что-то знает. А вы – как маленький мальчик.
Я успокаивал Манечку, как мог, и когда мы расставались у ее дома, голос ее был чист и свеж. Впрочем, на улице стемнело, и трудно было заглянуть в Манечкины глаза.
Под уличным фонарем я достал трубку и набрал номер мансарды. Анатолий отозвался быстро, но голос у него был недовольный.
– Какие разговоры, – сказал он, – приезжай.
Удивительно. Мне показалось, что он занят, и ему не терпится вернуться к своему занятию.
– А приехал бы ты часа через полтора, а? – и явно обрадовался, услышав, что раньше, чем через два часа я до мансарды не доберусь. Тут же под фонарем я поймал грязный «Фольксваген», и через двадцать минут мы затормозили у школы. В Алисиной комнатушке горел свет.
Не знал я тогда, не знаю и сейчас, что я надеялся услышать у Алисы. Верне всего в школу меня погнали Машенькины слова о том, что «Кнопф знает». Но неужели же я думал, что этим своим тайным знанием Вова Кнопф делится с Алисой? Однако шел-то я к ней.
Из-за Алисиной двери доносился ее голос, но слов было не разобрать. Двери у Кафтанова в хозяйстве были хороши. Я подумал, что Алиса говорит по телефону, и решил не мешать ей. Алисина речь длилась, длилась, и мне начало казаться, что она распекает кого-то. Немного погодя в этом распекании появился извиняющийся оттенок, и не успел я как следует этому удивиться, как грянул голос Кнопфа. Одноклассник мой гремел и рокотал, как с трибуны, но замечательной выделки двери не подвели и тут. И все-таки я был уверен: Кнопф безжалостно обличает Алису. Да к тому же делает это так, словно некто третий не должен пропустить из его обличений ни слова. Несомненно, интуиция моя, придавленная событиями дня, понемногу оживала. А как иначе объяснить, что молчаливый третий, перед которым распинался Кнопф, нисколько не заинтересовал меня? Но было тут и другое, куда менее лестное для меня объяснение: с той минуты, как я услышал голос Кнопфа, я все пытался сообразить, как мне избежать встречи с ним. Просто уйти было решительно невозможно – охранник немедленно доложит, что господин Барабанов топтался у двери. Неожиданно сквозь дверь отчетливо прозвучало: «…цать часов, тридцать минут». Вурдалачий голос Алисиных настольных часов проходил даже сквозь двери, а клавишу на них, скорее, всего нажал Кнопф по своей гадкой привычке хватать на чужих столах что ни попадя.
Я опустил руку в карман, натолкнулся на револьвер, пошарил в другом, достал записную книжку. «Алиса, – написал я, – я совсем забыл вернуть ключ от медкабинета. Он у охранника. К ночи ключам от дома лучше быть на месте».
На улице я подумал о том, что завтра не миновать разговора об этом ключе. Но не до этого мне было.
У Варахтина в парадной стояла холодная темень. Я осторожно повел рукою над бетонным полом под лестницей, и оплывшая свечка уткнулась мне в ладонь. Огарок стоял в жестяной лодочке. Мой покойный друг вручал светильник позднему гостю.
На самом верху я отворил дверь в мансарду и как вкопанный встал на пороге. Тьма, непроглядная тьма стояла в убежище Бобы Варахтина, и даже ледяным сквозняком тянуло мне навстречу. Две звезды, повисшие над Петроградской, как две белые искры, блестели сквозь крошечное окошко, и на миг показалось мне, что никогда не было жизни в этих выстуженных стенах.
Все же я собрался с духом и несмело подвигал жестяным светильником. Из темноты, слава Богу, выступили мне навстречу знакомые предметы: прекрасный Бобин сундук с латунными углами, сизая офицерская шинель и подзорная труба, которую Боба давным-давно выпросил у меня.
– Закрой дверь, – раздалось из темноты, и я закрыл дверь, и свет вспыхнул. Анатолий стоял в узком коридорчике, и страшного вида маленький клинок торчал у него из кулака.
– Ты топал по ступеням, как слон.
Анатолий прикрыл окошко фанерой и, придерживая больной бок, пошел вглубь мансарды. Стукнула створка окна, и сквозняк прекратился. Я сказал ему, что сам Варахтин, царство ему небесное, побоялся бы войти в свою мансарду.
– Две звезды в кухне, сквозняк, как в подворотне…
– Ухм, – сказал Анатолий и прилег, – Если выкрутимся, научу кое-каким штукам.
Чем-то в мансарде пахло. Вернее сказать – воняло. Анатолий посмотрел, как я вожу туда-сюда носом.
– А знаешь, твой Варахтин форменный маньяк. Ты не думай, я не сбрендил, башка-то у меня цела. Только уж больно тошно одному валяться и ждать, когда тебя дорезать придут… Придут, придут, уверенно покивал мне Анатолий. – Что из этого выйдет, другой вопрос. Ну вот, я от скуки пошарил в этой голубятне. – Тут он сполз с постели и кривясь и морщась отправился в дальний конец комнаты, куда скатывался косой потолок. Вдоль низкой стены на веревочных петлях висело забрызганное краской рядно, и Анатолий отвел его, и открылись книжные полки Бобы.