особенно директору, но вовсе не намерена искать аттестату какое-либо применение (по причине приятной улыбки, благозвучного голоса, а также ярко выраженного и довольно забавного подражательского таланта, ее тянет к театру), и Берт (блондин, семнадцать лет), который вообще не хочет оканчивать школу, а мечтает как можно скорее окунуться в жизнь, в качестве либо танцора, либо эстрадного юмориста, а может, и официанта, но последнее – непременно в «Каире», с каковой целью он однажды, в пять утра, уже предпринял чуть было не удавшуюся попытку к бегству. Берт имеет бесспорное сходство со своим ровесником, слугой Ксавером Кляйнсгютлем, не вследствие неприметной наружности, – напротив, чертами лица он поразительно похож на отца, профессора Корнелиуса, – но в силу похожести с другого боку, или по крайней мере, благодаря обоюдному подражанию, в котором решающую роль играет обстоятельная взаимоподгонка одежды и манер в целом. У обоих густые, очень длинные волосы с небрежным пробором посередине, следовательно – оба одинаковым движением отбрасывают их назад. Когда кто-нибудь из них без головного убора – при любой погоде, – в ветровке, из чистого кокетства подхваченной кожаным ремнем, слегка подавшись торсом вперед, да еще пригнув голову на плечо, плетется через садовые ворота или садится на велосипед (Ксавер вовсю пользуется хозяйскими велосипедами, в том числе и женскими, а в особо беспечном расположении духа – даже профессорским), доктор Корнелиус, глядя из окна спальни, при всем желании не в состоянии определить, кто перед ним – слуга или его сын. Они очень похожи на молодых русских мужиков, считает профессор, что один, что другой, и оба – страстные курильщики, хотя Берт и не располагает средствами, чтобы выкуривать так же много, как Ксавер, который дорос до тридцати сигарет в день, причем сигарет той марки, что носит имя находящейся в самом расцвете кинодивы.

Большие называют родителей «стариками» – не за спиной, они обращаются к ним так, причем очень ласково, хотя Корнелиусу всего сорок семь, а его жене еще на восемь лет меньше. «Почтенный старик! – говорят они. – Милейшая старушка!», а родители профессора, которые влачат в его родных краях порушенную, запуганную старческую жизнь, именуются ими «простаречьем». Маленькие же, Лорхен и Кусачик, что столуются наверху вместе с «голубой Анной», называемой так из-за синевы щек, по примеру матери обращаются к отцу по имени, то есть говорят «Абель». Звучит это в своей вызывающей доверительности невероятно смешно, особенно в прелестном исполнении пятилетней Элеоноры, которая точь-в-точь похожа на госпожу Корнелиус с детских фотографий и которую профессор любит больше всего на свете.

– Старичок, – приятно говорит Ингрид, положив свою крупную, но красивую кисть на руку отцу, который сообразно бюргерскому, не вполне противоестественному обычаю сидит во главе семейного стола (сама Ингрид занимает место слева от него, напротив матери), – дражайший предок, позволь освежить твою память, ибо ты наверняка сублимировал. Так вот, сегодня после обеда у нас намечено небольшое увеселение – гусиный припляс и селедочный салат. Лично для тебя сие означает, что следует сохранять выдержку и не падать духом – в девять все закончится.

– Вот как? – откликается Корнелиус, у которого вытягивается лицо. – Ну что ж, отлично, – кивает он, демонстрируя тем самым, что находится в гармонии с необходимостью. – Я, правда, думал… Значит, час пробил? Ну да, четверг. Как летит время. И когда же придут гости?

– Начнут прибывать в половине пятого, – отвечает Ингрид, которой брат при общении с отцом уступает первенство, так что пока он будет отдыхать наверху, то почти ничего не услышит, а с семи до восьми все равно отправится на прогулку. При желании может, конечно, улизнуть и через террасу.

– О, – отмахивается Корнелиус, имея в виду: «Ты преувеличиваешь».

Тут все-таки вступает Берт:

– Ваня не играет только в четверг. В любой другой день ему пришлось бы уйти в половине седьмого. Всем было бы обидно.

«Ваня» – это Иван Герцль, прославленный первый любовник Государственного театра, близкий друг Берта и Ингрид, которые частенько попивают с ним чай и навещают его в гримерке. Он артист новейшей школы, на сцене принимает странные, по мнению профессора, крайне жеманные позы и надрывно кричит. Профессора истории это расположить никак не может, а вот Берт находится под сильным влиянием Герцля, подводит черным нижние веки, что уже неоднократно приводило к тяжелым, хоть и безрезультатным сценам с отцом, и с юношеским бессердечием по отношению к душевным страданиям пращуров заявляет, что изберет профессию танцора, Герцль для него – образец, и даже официантом, в «Каире», он намерен двигаться точно так же.

Корнелиус чуть наклоняется к сыну и слегка приподнимает брови, подпустив лояльной нетребовательности и самообладания, что подобают его поколению. В пантомиме не заметна явная ирония, за руку не схватишь, она так, вообще. Берт вправе отнести ее как к себе, так и к таланту самовыражения своего друга.

«Кто же еще придет», – осведомляется хозяин дома. Называются имена, более-менее ему знакомые, имена из района особняков, из города, соучениц Ингрид по женской гимназии… Короче, нужно еще созвониться. Например, позвонить Максу, Максу Гергезелю, студ., инж.; само имя дочь тут же произносит в тягучей, гнусавой манере, в которой, по ее утверждению, все Гергезели ведут частные разговоры и которую она и дальше передразнивает так забавно и достоверно, что родители от смеха рискуют подавиться скверным пудингом. Ибо даже в нынешние времена, когда что-то смешно, нужно смеяться.

В кабинете профессора то и дело звонит телефон, и большие бегают туда, ибо знают, что это им. Многие после последнего подорожания вынуждены были отказаться от телефона, но Корнелиусам еле-еле удалось его сохранить, как удается пока сохранять и выстроенный до войны особняк – благодаря многомиллионному жалованью ординарного профессора истории, которое худо-бедно приноровили к обстоятельствам. Дом в предместье элегантен, удобен, хоть и несколько запущен, поскольку из-за дефицита стройматериалов ремонтные работы невозможны, к тому же изуродован железными печами с длинными трубами. Но именно в таких условиях живет теперь бывшая верхняя прослойка среднего сословия, поскольку живет она скудно и трудно, в поношенной, перелицованной одежде. Дети другого не знают, для них это норма и порядок, они родились усадебными пролетариями. Вопрос гардероба их не особо волнует. Этот народец изобрел себе сообразный времени костюм – продукт бедности и бойскаутского вкуса, летом состоящий чуть ли не исключительно из подпоясанной льняной рубахи и сандалий. Взрослым – бюргерам – тяжелее.

Побросав салфетки на спинки стульев, большие в соседней комнате говорят с друзьями. Звонят приглашенные. Подтверждают, что придут, или говорят, что не придут, или хотят что-то обсудить, и большие обсуждают затронутые вопросы на жаргоне своего круга, который переполнен идиоматическими выражениями и озорством и из которого «старики» не понимают почти

Вы читаете Смерть в Венеции
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату