На его голове и лице не было ни волосинки, но, точно стремясь восстановить справедливость, кожа, поражавшая шафранно-желтым оттенком, казалась сплетенной из морщинок. Лоб, да что и говорить, весь череп, выглядел таким маленьким, что наводил на неприятную мысль не о человеке, а о животном. В отличие ото лба, нос смотрелся невероятно большим; размер его был столь необычаен, а форма специфична, что он скорее напоминал клюв хищной птицы. Самой яркой — и отвратительной! — чертой этого лица являлся практически отсутствующий подбородок. Сразу под носом виднелся рот с выпяченными губами, а вот под ним в сущности ничего не было. Это уродство — а подобное отсутствие подбородка иначе не назвать — придавало лицу вид нечеловеческий; оно — да еще глаза. Глаза у мужчины были такими приметными, что сейчас, по прошествии долгого срока, мне вспоминается, будто весь он состоял из одних только глаз.
Они занимали, в буквальном смысле, всю верхнюю часть лица: вы же помните, что личико у него было на редкость крохотное, а переносица казалась не толще лезвия. Глаза отличались удлиненной формой, и сквозь их узкие прорези как будто лучился внутренний свет: они горели подобно огням маяка. Я никак не мог укрыться от их взгляда, но стоило мне попытаться поймать его, складывалось впечатление, что меня поглощает пустота. Никогда доселе я не понимал, что такое настоящая власть глаз. Они приковали меня к себе, беспомощного, зачарованного. Я подумал, что они могут сотворить со мной что угодно; да так оно и было. Глаза эти с их неотрывным взором обладали некой птичьей особенностью — они не моргали; человек этот мог смотреть на меня часами, не дрогнув веком.
Он сам начал разговор. Я безмолвствовал.
— Закрой окно. — Я исполнил приказ. — Опусти штору.
— Я повиновался. — Повернись ко мне. — Я все еще слушался. — Как тебя зовут?
Я заговорил — чтобы дать ему ответ. Слова, что я произносил, имели странное свойство: они исходили из меня не по моей воле, а в ответ на его призыв. Это не я хотел говорить, это он приказывал. Что он желал услышать, то я и произносил. Только это — и ничего больше. На какое-то время я перестал быть человеком; моя сущность растворилась в его воле. Я представлял собой невероятный пример слепого повиновения.
— Роберт Холт.
— Кто ты по профессии?
— Конторский служащий.
— Ты и выглядишь как служащий, — сказал он с таким жгучим презрением, что даже тогда унижение чуть не спалило меня. — Служишь где?
— Сейчас я без работы.
— Ты и выглядишь как безработный. — Вновь презрение.
— Ты что, этакий вечный служащий без службы? Ты вор.
— Я не вор.
— Служащие входят в дом через окно? — Я молчал, он не приказывал мне говорить. — Почему ты залез в окно?
— Потому что оно было открыто.
— Вот как!.. Ты всегда влезаешь в открытые окна?
— Нет.
— Почему полез в это?
— Потому что промок… и замерз… и проголодался… и устал.
Слова выходили из меня одно за одним, словно он их выуживал; оно и было так.
— Дом у тебя имеется?
— Нет.
— Деньги?
— Нет.
— Друзья?
— Нет.
— Так какой же ты служащий?
Я не ответил ему — не знал, что он хочет от меня услышать. Клянусь, я пал жертвой неудач — и только. На меня обрушились беды, одна горше другой. Контора, в которой я служил много лет, обанкротилась. Я устроился работать на одного из ее кредиторов, с меньшим жалованием. Он сократил количество работников, что повлекло мое увольнение. Чуть погодя я нашел временное место; но там перестали нуждаться в моих услугах, а с ними и во мне. Следующую временную работу пришлось искать несколько дольше, а платили там гроши. Дело было сделано, и больше работу я найти не смог. За последние девять месяцев я не заработал ни пенни. Вечно бродяжничая и распродавая свой гардероб, так легко пообтрепаться. Я исходил весь Лондон в поисках работы, с радостью взялся бы за любую, лишь бы свести концы с концами. Исходил понапрасну. Нынче меня не пустили в работный дом; как же просто пасть низко! Но человеку, лежащему на кровати, я этого не поведал. Он не хотел слушать, а если б захотел, то заставил бы меня рассказать все.
Не исключаю, что он сам прочел мою пусть и не высказанную историю; вполне вероятно. Его глаза обладали особой силой проникать во что угодно; это так.
— Раздевайся!
Заговорив вновь, именно это приказал он гортанным голосом с нотками чужеземного акцента. Я повиновался, и моя сырая, истрепанная одежда беспорядочно упала на пол. Я стоял нагой перед ним, и губы его скривило подобие усмешки, ухмылки сатира; я весь содрогнулся от отвращения.
— Кожа у тебя белая… какая белая! Все бы отдать за такую белизну, о да! — Он умолк, пожирая меня глазами, затем продолжил: — Иди к шкафу, там найдешь плащ, надень его.
Я проследовал к гардеробу в углу комнаты, а он ни на миг не спускал с меня взгляда. Внутри оказалось полно одежды — ее хватило бы на открытие целой лавки, торгующей маскарадными костюмами. На крючке висел длинный темный плащ. Моя рука двинулась к нему, будто сама по себе. Я его надел, свободные складки ниспадали едва не до пят.
— В буфете найдешь мясо, хлеб и вино. Ешь и пей.
В другом конце комнаты, недалеко изголовья кровати, стоял второй шкаф. На его полке я обнаружил нечто вроде говяжьей колбасы, несколько круглых, ржаных на вкус, булочек и дешевое кислое вино в оплетенной соломой бутыли, Но мне было не до капризов; я набросился на еду, наверное, с жадностью оголодавшего волка, а хозяин все это время молча наблюдал за мной. Когда я закончил трапезу, а случилось это лишь после того, как я впихнул в себя столько еды и вина, сколько влезло, на его лице опять заиграла улыбка сатира.
— Вот бы мне есть и пить, как ты, — о да!.. Положи недоеденное обратно. — Я отправил остатки в шкаф, что, по-моему, являлось излишней тратой времени, ведь там были одни крохи. — Посмотри мне в глаза.
Я посмотрел — и мгновенно осознал, что,