Восемь лет назад её саму никто не утешал. Она выла, уткнувшись в колени Ганны, рвала кружева на подвенечном платье в попытках выплеснуть своё горе. И Ганна молчала, лишь гладила юную мадам Каро по украшенным искусственными цветами локонам.
Вероника прячется в тень куста сирени, дышит слабым запахом влажной зелени. Нельзя плакать, Веро. Слёзы — плохой помощник. Просто слушай, что будет говорить людям суровый полицейский Канселье. И она дышит и слушает. И слышит только одно: «…закрыть дорогу в Ядро в обе стороны».
— Закрыть… — повторяет Вероника, как во сне. — Закрыть. Закрыть в обе стороны…
Сиреневый куст бережно поддерживает её под спину, листья мягко поглаживают щёку. Закрыть глаза, глубоко вдохнуть — и почувствовать лёгкий запах благовоний. Ощупью найти большие сильные ладони, поднести к губам пальцы с лёгким запахом воска и сандала. Замереть в ожидании, когда её окликнет родной голос: «Веточка…».
Закрыть дорогу в Ядро в обе стороны. Закрыть. И неизвестно, когда ещё она сможет увидеть Ксавье. И сможет ли когда-то вообще. И тоска, вселяемая этой мыслью, затмевает страх.
Ворота вот-вот закроют, как только будет отдан приказ…
Веронике не хватает воздуха. Она пятится прочь от толпы, прячась в тень каменной стены дома, мелкими шажками добирается до увитого плющом угла. Здесь она останавливается, накидывает на голову капюшон платья, бросает быстрый взгляд на окно детской. Мгновение — и Вероника со всех ног мчится по безлюдной мостовой в сторону пропускного пункта.
14. Шрамы
— Я жду объяснений.
Акеми хочется сжаться и исчезнуть. Когда Рене из обаятельного и улыбчивого в одно мгновение становится колким и холодным, словно прирученный им синий лёд, мир Акеми будто кто-то встряхивает. И всё в этом мире летит кувырком.
— Тибо, ты оглох?
В солнечных лучах, пробивающихся сквозь изломанные планки жалюзи, мечутся пылинки. Тибо, покрытый грязью и копотью, стоит перед Рене, смотрит в пол и тяжело дышит. Клермон гоняет по пальцам левой руки ярко-голубой кристалл, как гоняют монету. Акеми отворачивается к окну с пыльными остатками стекла в верхней части рамы. Ей не хочется видеть, как смертоносная ледышка скачет по пальцам, которые так нежны к её телу каждую ночь. И не хочется слышать этот его тон — будто кто-то давит ботинком осколки.
— Ты умудрился потерять двоих из своей десятки. Двоих отличных бойцов. Которых ты готовил сам. Обучал сам. В том числе обучал осторожности. Объясни, почему они погибли? По чьей вине?
Рене не кричит. Но лучше бы кричал, думает Акеми. Ей становится жутко, когда перед ней Шаман — холодный, расчётливый, чуждый проявлению любых эмоций.
— Обучить хорошего бойца можно и за неделю, Тибо. Хорошо. А как насчёт бульдозера, который вы там бросили? Как насчёт машины, от которой боевой мощи больше, чем от сотни человек?
Тибо молчит. Лишь плечи опускаются ниже и ручейки пота бегут по вискам. Акеми нехорошо от осознания того, как легко Рене отчитывает мужчину в два раза старше себя. Своего друга вроде как…
— Я виноват, Шаман. Я не прошу прощения, — отвечает Тибо твёрдо, но еле слышно.
— Подобные просчёты недопустимы.
— Я знаю.
— Знать и понимать — разные вещи. Свободен, два часа отдыха перед следующей операцией.
Клермон наконец-то отступает на шаг, прекращая нависать над Тибо, и последний спешит ретироваться. Рене оборачивается к Акеми, улыбается виновато и тепло, совсем по-мальчишески:
— Эй, ты-то чего забилась в угол? Расслабься, милая. Тибо напортачил, он и ответит по всей строгости. Тебе нечего бояться.
Акеми трясёт головой, хмурится.
— Ты такой… — умолкает, не в силах подобрать слова.
Рене прячет кристалл льда в браслет, тянет Акеми к себе за запястья.
— Какой? — вкрадчиво спрашивает он, заглядывая в глаза девушке.
— Страшный. Я уже говорила.
— Я тоже уже говорил. Что нельзя быть обходительным со всеми. Женщине нужна нежность, мужчине — сила. И с одними надо разговаривать на языке нежности, а с другими… Кстати, я тебе успел сказать, что ты восхитительна в этом платье?
Акеми понимает, что серьёзный разговор закончен, и продолжать его Рене не собирается. Он ей уже всё сказал в тот самый первый раз, когда они вернулись в Подмирье, все в чужой крови, и привели с собой Жиля. В тот день Акеми плакала и причитала, что так нельзя, что ей это не нужно, что Кей-тян и ото-сан не желали бы… Рене увёл её в сторону и быстренько разъяснил, что символу гнева народного не годится так себя вести, и что их цель — не месть за семью Акеми, а куда больше. «Мы идём к становлению нового режима, детка. Тут не место сантиментам. Знаешь, что это такое?» — спросил он. Конечно, Акеми не знала.
«Он хочет ск-казать, что у т-тебя не д-должно болеть, когда вокруг уби-ивают и к-калечат других», — мрачно пояснил Жиль, который был свидетелем их разговора.
Не должно болеть, когда убивают других — они предатели и доносчики на службе у богатеев Ядра. Не должно волновать, откуда платье — ведь оно действительно замечательно сидит даже на плоскогрудой Акеми. И не надо задавать вопросов там, где решает Рене. Только на душе от всего этого не легче.
— У тебя очень усталый вид, — говорит Рене, поглаживает девушку по щеке и поправляет проводок воздушного фильтра. — Пойди приляг. Нам убираться отсюда через полтора часа. Иди, я тебя разбужу.
Она выходит из комнаты с покрытыми плесенью стенами, проходит мимо дежурящих на лестничных клетках арбалетчиков и поднимается почти под крышу — туда, куда Рене отправляет своих людей на отдых. По пути слушает дом, пытаясь уловить привычные звуки и запахи жилого помещения. Тишина. Дом мёртв, заброшен уже много лет, и единственный звук здесь — тонкий заунывный вой ветра в закоулках помещений и шахт лифтов. Ветер выдул даже пыль, оставив чистый бетонный скелет, бряцающий хрупкими пластиковыми занавесками на окнах.
— И-ичи… — слышится тихо откуда-то снизу, где лестничные витки теряются в темноте.