Он схватил полено и стал ударять им, зондируя стену, толстую, как скала. Нигде не было заметно пустоты; собака продолжала делать стойку.
— Право, Лиэверле, тебе приснился дурной сон, — сказал старый браконьер. — Ну, ложись, не расстраивай мои нервы.
Как раз в эту минуту до нас донесся шум снаружи. Дверь отворилась, и толстый, почтенный Тоби Оффенлох с большим фонарем в одной руке, с тростью в другой, в съехавшей на затылок треуголке, с веселым, улыбающимся лицом, показался на пороге.
— Привет, честная компания! — проговорил он. — Что это вы тут делаете?
— Да вот эта тварь Лиэверле поднял такой шум, — сказал Спервер. — Представьте себе, ощетинился на эту стену. Хотел бы узнать, чего ради?
— Черт возьми! Вероятно, он услышал стук моей деревяшки по лестнице башни, — смеясь, оказал добряк.
Он поставил фонарь на стол и продолжал:
— Это научит вас привязывать ваших собак, господин Гедеон. Вы так слабы с вашими собаками, так слабы! Эти проклятые животные скоро выгонят нас. Сейчас, в большой галерее, я встретил вашего Блитца; он бросился на мою ногу; посмотрите: вот следы его зубов! Нога совсем новая! Каналья!
— Привязывать моих собак! Вот-то хорошо! — проговорил Спервер. — Привязанные собаки ничего не стоят; они слишком дичают. И разве Лиэверле не был привязан? У бедного животного и теперь еще веревка на шее.
— Ну, да я говорю не ради себя. Когда они подходят ко мне, я подымаю трость и выставляю вперед мою деревянную ногу; я говорю о дисциплине: собаки должны быть в конурах, кошки на чердаках, а люди в замке.
Тоби сел при этих последних словах и, опершись обоими локтями о стол, вытаращив глаза от удовольствия, сказал тихим, доверчивым тоном:
— Знаете, господа, сегодня я холостяк.
— Вот как!
— Да, Мария-Анна дежурит с Гертрудой в передней его сиятельства.
— Так что вы не торопитесь?
— Нисколько!
— Какое горе, что вы пришли слишком поздно, — сказал Спервер, — все бутылки пусты.
Расстроенный вид старика тронул меня. Ему так хотелось воспользоваться своим соломенным вдовством! Но, несмотря на все усилия, я не мог удержаться от сильной зевоты.
— Ну, в другой раз, — сказал он. — Отложенное не потеряно!
Он взял свой фонарь.
— Спокойной ночи, господа.
— Эй, погодите, — крикнул Гедеон, — я вижу, Фриц хочет спать, мы выйдем вместе.
— Охотно, Спервер; охотно; по пути зайдем к дворецкому Трумперу; он внизу с остальными; Кнапвурст рассказывает им всякие истории.
— Хорошо. Спокойной ночи, Фриц.
— Спокойной ночи, Гедеон; не забудь позвать меня, если графу станет хуже.
— Будь спокоен. Эй, Лиэверле!
Они вышли. Когда они проходили по двору, я услышал, как пробило одиннадцать.
Я изнемогал от усталости.
IVВ единственное окно башни проникали синеватые лучи рассвета, когда отдаленные звуки охотничьего рога разбудили меня в моей гранитной нише.
Нет ничего печальнее, меланхоличнее вибрации этого инструмента на рассвете, когда все вокруг еще молчит, когда ни одно дыхание, ни один вздох не нарушают безмолвие уединения; в особенности последняя, продолжительная нота, несущаяся по громадной равнине, пробуждая далеко-далеко эхо в горах, имеет в себе что-то высоко поэтичное, трогающее сердце.
Опершись локтем о медвежью шкуру, я слушал этот жалобный голос, вызывавший воспоминания о феодальных временах. Вид моей комнаты, этой странной берлоги Нидекского волка, низкого, мрачного, тяжелого свода, маленького окна со свинцовыми оконницами, более широкого, чем высокого и глубоко вдавшегося в стену, возбуждал во мне еще более суровые воспоминания.
Я встал поспешно, подбежал к окну и широко распахнул его.
Тут меня ожидало зрелище, которого не может описать никакое человеческое слово, зрелище, которое дикий орел высоких Альп видит каждое утро при поднятии пурпуровой завесы на горизонте; горы!.. горы!.. горы!.. Неподвижные волны, которые выравниваются и исчезают в отдаленных туманах Вогезов; громадные леса, озера, ослепительные вершины; крутые линии их вырисовываются на синеватом фоне долин, покрытых снегом. А дальше — бесконечность!
Какой энтузиазм может возбудить подобная картина!
Я был вне себя от восторга. Каждый взгляд открывал новые подробности: села, фермы, деревни как бы вырастали в каждой складке земли. Куда ни посмотришь — какой вид!
Я стоял так уже четверть часа, когда чья-то рука медленно легла мне на плечо; я обернулся; спокойное лицо и молчаливая улыбка Гедеона приветствовали меня.
Он облокотился рядом со мной на окно и курил трубку.
Он протянул руку в бесконечность и сказал мне:
— Взгляни, Фриц, взгляни… Ты, сын Шварцвальда, должен любить это! Взгляни вон туда!.. туда!.. Рош-Фандю. Видишь? Помнишь ты Гертруду?.. О, как все это далеко!
Спервер отер слезу; что мог я ответить ему?
Мы погрузились в созерцание, взволнованные таким величием. Иногда старый браконьер, заметив, что я смотрю в какую-нибудь точку на горизонте, говорил мне:
— Это — Тифенталь! Ты видишь поток Штейнбал, Фриц? Он повис ледяной бахромой на плече Харберга: холодный плащ для зимы! А вот та тропинка ведет в Фрейбург; недели через две мы с трудом отыщем ее.
Так прошло больше часа.
Я не мог оторваться от этого зрелища. Несколько хищных птиц с вырезными крыльями, с хвостом в виде веера, летали вокруг башни; наверху пролетали цапли, избегая когтей хищников благодаря высоте своего полета.
Ни одного облачка; весь снег был на земле. Охотничий рог в последний раз приветствовал гору.
— Это плачет мой друг Себальт, — сказал Спервер, — хороший знаток собак и лошадей и, кроме того, первый трубач в рог в Германии. Прислушайся, Фриц, как нежно!.. Бедный Себальт! Он тает со времени болезни его сиятельства; он не может охотиться, как прежде. Вот его единственное утешение: каждое утро, при восходе солнца, он подымается на Альтенбург и играет любимые песни графа. Он думает, что это может вылечить больного.
Спервер, с тактом человека, умеющего восторгаться, не мешал моему созерцанию; но, когда я, ослепленный сильным светом, взглянул во тьму башни, он сказал:
— Фриц, все идет хорошо; у графа не было припадка.
Эти слова вернули меня к действительности.
— А! Тем лучше… тем лучше!
— Это ты помог ему, Фриц.
— Как я? Я ничего не предписывал ему.
— Ну, так что же? Ты был тут.
— Ты шутишь, Гедеон; что значит мое присутствие, раз я ничего не предписываю больному?
— Ты ему приносишь счастье.
Я пристально взглянул ему в глаза; он не смеялся.
— Да, Фриц, ты приносишь счастье; прошлые годы у нашего господина после первого припадка на следующий день бывал второй, потом третий, четвертый. Ты мешаешь этому, останавливаешь болезнь. Это ясно.
— Не очень, Спервер; напротив, я нахожу, что это очень неясно.
— Поживешь — научишься, — возразил Спервер. — Знай, Фриц, что есть люди, которые приносят счастье и другие, которые приносят несчастье. Например, Кнапвурст всегда приносит мне несчастье. Каждый раз, как я встречаю его, отправляясь на охоту, я уверен, что случится что-нибудь: или мое ружье даст осечку, или я вывихну себе ногу, или кабан разорвет собаку… Зная это, я и стараюсь отправиться пораньше, пока малый, который спит, как сурок, не откроет глаза; или выхожу задней дверью. Понимаешь?
— Понимаю очень хорошо; но