— Как обнаружилась его болезнь?
— Внезапно, лет десять тому назад.
Старик, казалось, старался припомнить что-то; он вынул из жилета трубку, медленно набил ее и закурил.
— Однажды вечером, — сказал он, — я был наедине с графом в фехтовальной зале замка. Рождество было близко. Мы целый день охотились на кабана в узких проходах долины Рее и возвратились домой, когда наступила ночь, привезя с собой двух бедных собак, растерзанных с головы до ног. Погода была такая же, как теперь: холодная и снежная. Граф расхаживал взад и вперед по комнатам, опустив голову и заложив руку за спину с видом человека, погруженного в глубокое раздумье. По временам он останавливался и взглядывал на высокие окна, занесенные снегом. Я грелся у камина, думая о своих собаках, и мысленно проклинал всех кабанов Шварцвальда. В замке все уже легли спать часа два назад; раздавался только шум больших сапог графа со шпорами на каменном полу. Я ясно помню, как какая-то ворона, должно быть, загнанная ветром, с жалобным криком ударилась крыльями о стекло окна, сбив глыбу снега за ним; окна, перед тем белые, стали черными…
— Эти подробности имеют какое-нибудь отношение к болезни твоего господина?
— Дай мне окончить… увидишь. При этом крике граф остановился с неподвижным взглядом, побледневшими щеками, с головой, наклоненной вперед, как охотник, почуявший зверя. Я продолжал греться, раздумывая, скоро ли он ляжет спать. Сказать по правде, я падал от усталости. Я так и вижу все это, Фриц!.. Как только ворона испустила свой крик, старые часы пробили одиннадцать. В то же мгновение граф поворачивается… прислушивается… губы его движутся; я вижу, что он шатается, как пьяный. Он протягивает руки; челюсти его сжаты, глаза побелели. Я кричу: «Что с вами, ваше сиятельство?!» Он хохочет, как сумасшедший, шатается и падает лицом на каменный пол. Я зову на помощь; прибегают слуги. Себальт берет графа за ноги, я за плечи; мы относим его на кровать, стоящую у окна. Я только что хотел перерезать ему галстук охотничьим ножом, так как боялся удара, как вдруг в комнату вошла графиня и бросилась к графу с раздирающими душу криками. Я дрожу до сих пор, когда вспоминаю об этом.
Гедеон вынул изо рта трубку, медленно поколотил ее о седло, вытряхивая золу, и продолжал печальным голосом:
— С этого дня, Фриц, дьявол поселился в стенах Нидека и, по-видимому, не хочет покинуть их. Каждый год, в то же время, в тот же час с графом повторяется припадок. Болезнь тянется от одной до двух недель, во время которых он кричит так, что волосы на голове встают дыбом. Потом он поправляется, медленно, медленно. Он слаб, бледен, с трудом переходит со стула на стул; при малейшем шуме, движении он оборачивается, боится своей собственной тени. Молодая графиня, самое кроткое существо на свете, не покидает его; но он не выносит ее вида. «Прочь! Прочь! — кричит он, протягивая руки. — Оставь меня! Оставь! Неужели я еще недостаточно страдал?» Ужасно слышать его, и я, который сопровождает его на охоте, трубит в рог, я — старший из его слуг, готовый сломить себе голову ради него, — я готов его задушить в такие минуты, так отвратительно видеть, как он обращается с родной дочерью!
Спервер с угрюмым выражением лица всадил шпоры в бока лошади, и мы поскакали галопом.
Я задумался. Вылечить от такой болезни казалось трудно, почти невозможно. Очевидно, болезнь была психическая; чтобы бороться с ней, надо было узнать ее первоначальную причину, а причина эта, вероятно, терялась в тайниках души графа.
Эти мысли волновали меня. Рассказ старика-охотника, вместо того, чтобы ободрить меня, произвел на меня грустное впечатление; в таком настроении трудно было ожидать успеха.
Около трех часов мы увидали вдали, на горизонте, старинный замок Нидек. Несмотря на далекое расстояние, ясно можно было разглядеть высокие башенки по углам. То был только легкий силуэт, вырисовывавшийся на лазури неба, но мало-помалу стал заметен и красный оттенок гранита Вогезов.
Спервер убавил ход и крикнул:
— Фриц, нужно поспеть до ночи!.. Вперед!
Но напрасно он пришпоривал копя. Конь оставался неподвижным, с ужасом упираясь в землю передними ногами; грива у него стала дыбом; из расширенных ноздрей вылетали клубы синеватого пара.
— Ты ничего не видишь, Фриц? Неужели это… Что это? — вскрикнул изумленный Гедеон.
Он не докончил фразы и указал на какое-то существо, сидевшее на корточках в снегу, шагах в пятидесяти от нас.
— Чума! — сказал он таким взволнованным тоном, что я сам почувствовал волнение.
Я взглянул по направлению его взгляда и с изумлением увидел старуху. Она сидела, охватив колени руками кирпичного цвета, которые высовывались из рукавов. Пряди седых волос висели вокруг шеи, длинной, красной и обнаженной, как у ястреба.
Странное дело! Узел с пожитками лежал у нее на коленях; угрюмый взгляд был устремлен вдаль, на снежную равнину.
Спервер взял налево, описав громадный круг. Я с трудом догнал его.
— Что ты делаешь, черт возьми! — крикнул я. — Что это, шутка?
— Шутка! Нет, нет! Боже меня сохрани от шуток на этот счет! Я не суеверен, но эта встреча пугает меня.
Он обернулся и, увидев, что старуха не двигается и продолжает смотреть все в том же направлении, по-видимому, немного успокоился.
— Фриц, — проговорил он торжественным тоном, — ты ученый, учился многим вещам, в которых я ничего не смыслю; но научись от меня, что никогда не следует смеяться над тем, чего не понимаешь. Я не без основания называю эту женщину «Чумой». Так зовут ее повсюду в Шварцвальде; но здесь, в Нидеке, она более, чем где-либо, заслуживает это название.
И он продолжал путь, не прибавив ни слова.
— Ну, Спервер, объясни яснее, — сказал я, — я ничего не понимаю.
— Да, это наша общая погибель, колдунья, что ты видел там; от нее идет все зло: она убивает графа.
— Как это возможно? Как может она иметь такое влияние?
— Почем я знаю? Верно только то, что при первом же припадке болезни графа, стоит только выйти на сигнальную башню, чтобы увидеть «Чуму», словно пятно, сидящую между Тифенбахским лесом и Нидеком. Она сидит одна, на корточках. Она приближается с каждым днем, и припадки графа становятся все ужаснее и ужаснее; можно сказать, что он слышит ее приближение. Иногда, в первый день, когда у него начинается озноб, он говорит мне: «Гедеон, она идет!» Я держу его за руку, чтобы он не дрожал; но он повторяет, запинаясь, с вытаращенными глазами: «Она идет! Ой, ой, она идет!»