Таррэн почувствовал легкую дурноту, прекрасно зная, кто мог нанести столь безупречные линии. Только одно существо на Лиаре было способно безжалостно располосовать нежную кожу острейшим лезвием, не слыша зашедшегося в крике человеческого ребенка, — исключительно для того, чтобы получать при взгляде на эту мясницкую работу некое эстетическое наслаждение.
Зачем неизвестный изувер сотворил подобное? Непонятно. Но Таррэн знал — это была работа эльфа. Того самого, из-за которого чудом уцелевший Белик так люто возненавидел все племя перворожденных.
А еще Таррэн понял и то, что тот эльф не успел закончить свою кошмарную работу. В отличие от людей, Таррэн успел заметить кое-что другое: жуткие раны на коже Белика повторялись не только наверху, но и внизу. Похоже, вся левая голень и бедро мальчишки были исполосованы вдоль и поперек — там с простыни аж капало! То же самое, судя по простыне, творилось на спине, ягодицах и даже на груди. Справа налево, от кончиков пальцев на правой кисти, через все туловище, к левой пятке. Тогда как левая рука и правое бедро мальчика оказались почти не тронуты — простыня там была сухая и чистая.
— Святые небеса! — беззвучно ахнули люди. — Урантар!
Дядько растянул губы в жутковатой улыбке и исчез в лесу, даже не взглянув на стоявшего неподалеку окаменевшего эльфа.
Зачем? Все равно это ничего не изменит. Нет смысла рвать сейчас глотку и спрашивать с кого-то за чужую смерть. И надежды на ответ за нее тоже нет. Поэтому Страж просто ушел в непроглядную темноту — вместе с горестно вздыхающим Каррашем, показывающим путь к будущей могиле хозяина, с испачканными кровью вещами и флегматично жующим серым жеребцом, на спине которого пристроил оружие и позаимствованную на время лопату.
Его никто не остановил.
Страж вернулся только к утру, ведя в поводу своего усталого скакуна. Мокрый от недавно выпавшей росы и откровенно задумчивый. Он рассеянно кивнул подскочившим на месте караванщикам, передал хозяину тщательно вычищенную лопату, проигнорировал остатки вчерашнего ужина и все в том же угнетающем молчании велел выступать.
— А где Карраш? — рискнул поинтересоваться Гаррон, которого присутствие ядовитой твари, лишившейся накануне обожаемого хозяина, сильно обеспокоило. А ну, куснет кого? Зверь и так был злющий и готовый на всякие пакости, а теперь, когда его некому приструнить, мог просто обезуметь от горя.
Дядько страшновато улыбнулся:
— Карраш не бросит хозяина. Хоть живого, хоть мертвого.
И южанин прикусил язык. Теперь ему стало ясно, почему после полуночи отчаянный плач гаррканца прекратился, словно его обрезали. Говорят, у некоторых народов так принято. Да и сложно себе представить, чтобы норовистый зверь, соображавший порой не хуже иного человека, вдруг согласился подчиниться кому-то другому. И кому нужен смертельно опасный полукровка со скверным характером? Так что, наверное, седой правильно поступил, потому что вздорному Каррашу лучше лежать в могиле рядом с погибшим хозяином, чем пугать оставшихся в живых.
О Белике предпочитали не говорить. Не потому, что без него в дороге стало тоскливо и как-то пусто; не для того, чтобы не ворошить лишний раз прошлое и не испытывать чувства вины. Но еще и затем, чтобы не усугублять и без того мрачного настроения Урантара, от которого люди больше не дождались этим тяжким утром ни единого слова.
Дядько держался в стороне от остального обоза, который пообещал довести до Бекровеля в целости и сохранности. Но в особенности — от благоразумно притихших эльфов. Точнее, одного из них, который так остро напоминал ему о причине недавней трагедии. Да, Белика уже не вернуть, ничего не исправить, не помочь и не изменить, но от осознания этой истины становилось лишь хуже.
Таррэн хорошо понимал его чувства и не навязывался, хотя вопросов накопилось за прошедшее время море. Однако пока не приглушилась горечь потери и не поутихла боль, приходилось сдерживаться: люди очень болезненно относились к гибели близких. Тем более когда это случалось так нелепо и быстро, как с Беликом. У перворожденных было не принято предаваться печали по безвозвратно ушедшим, «Iig naare tylaly illissae. Вечная память павшим», — вот их бессмертный девиз. Память о мертвых нельзя тревожить. Кто ушел, того не следует больше звать по имени: он все равно не услышит…
Но пусть Урангар побудет наедине со своими мыслями, пусть остынет, поразмыслит, развеется. Стражи — не такие люди, которые могут позволить себе вволю скорбеть по погибшим, им слишком часто приходится терять друзей. Конечно, боль не пройдет бесследно, она еще долго будет тревожить Дядько и возвращаться в кошмарных снах, но внешне он останется таким же невозмутимым и спокойным, как раньше. Может, станет немного более замкнутым, но выдержит. Стерпит. Справится. Иначе не носил бы гордое звание Дикого пса.
И Урантар тоже это знал.
Он привык скрывать чувства, умел прятать боль, отстраняться от нее, когда это было нужно. Единственное, что он себе позволил, — это время от времени оглядываться назад, на поросшие молодым березняком холмы, среди которых оставил Белика. И смотрел подолгу, так внимательно, словно старался до мельчайших подробностей запомнить место его упокоения. Молча прощался до тех самых пор, пока очередная зеленая стена не скрыла холмы из виду.
В караване не слышалось разговоров, не доносился заливистый смех, не звучали молодые голоса, задорно подтрунивающие друг над другом. Пение беспечных птах тоже куда-то исчезло, из-под копыт не прыскали в разные стороны кузнечики, не метались в панике полевки, не висели плотным покрывалом докучливые комары. Только невесело скрипели колеса, глухо отзывалась земля на касание тяжелых копыт, да доносилось тихое пение ветра, изредка прерываемое шелестом листьев и отрывистыми фразами перекрикивающихся возниц. Казалось, мир ненадолго вымер и ка какое-то время напрочь позабыл о том, что в нем есть другая жизнь.
— Привал, — хмуро объявил Гаррон, едва небеса снова потемнели.
Воины почти с облегчением привычно разбили лагерь, ощущая в этой каждодневной суете странную необходимость. Какую-то внутреннюю, насущную потребность, которая хотя бы на время позволяла отвлечься от