– Завтра.
– Завтра, – соглашаюсь я.
– На углу Кройц и Хайнрих-штрассе.
Временная ткань реальности снова становится зыбкой. Ощущение иного времени возвращается. Сейчас я не удивилась бы ни ожившему колесу мельницы Гердауэна, ни паре телег, запряженных лошадьми, на мосту.
– А где это?
Но он уже удаляется к тлеющим развалинам, спрятав руки в карманы и насвистывая арию Адель из «Летучей мыши».
– Бесков! – кричу я. – Что еще за штрассе? У меня нет загранпаспорта!
Он хохочет, но не оборачивается и не сбавляет шаг.
– Просто так приходи!
Ладно. «Кройц» – это крест. Ничего сложного. Улица Креста.
Мне удается догнать Германа возле окрашенных нежно-розовым утренним светом стен разбитой кирхи.
– Что такое Кройц-штрассе?
– Улица-призрак.
– Думаешь, довоенное название?.. Тогда я легко смогу…
– Не думаю, а знаю, – обрывает он грубо. – Улицы Кройц больше нет. Ее полностью застроили новыми домами, ни одного довоенного не сохранилось. Историю учить надо. Развел он тебя, как дуру…
В полном молчании мы останавливаемся возле старых амбаров. Пока Герман колдует со своим рейсте, я угрюмо смотрю ему в спину. Что бы он ни говорил и ни делал, я не имею права обижаться.
То, что ждет его впереди, заведомо отпускает ему все грехи.
Вещи не унижают
«Скорая» давно уехала, но Герман еще не вернулся. Поначалу я меряю шагами кухню. Пытаюсь сварить кофе, не нахожу ни его, ни джезвы, и затею приходится оставить. Сама не зная зачем, я беру тряпку и несколько раз протираю стол. Отыскав за дверью щетку, сметаю в кучу осколки посуды – последнее, что осталось от недавнего погрома. Чище все равно не становится.
Сломанную мебель Герман прятал сам. Еще до приезда бригады лихорадочно метался по комнатам, стаскивая все, что валялось на полу, в самую дальнюю и напрочь игнорируя мои слова про уничтожение улик. Иногда оборачивался и смотрел сквозь меня, но чаще просто не замечал.
Я бестолково сидела на полу рядом с Марком. Поправляла плед, хоть тот никуда и не сползал, держала руку на тонком запястье и мысленно умоляла медиков поторопиться.
Когда в дверь постучали, Герман бросил на меня первый осмысленный взгляд. Взгляд преступника со скамьи подсудимых.
– Они же вызовут полицию, да?
Я честно пожала плечами. С того момента, как мы нашли Марка лежащим без сознания, поведение Германа невероятно меня раздражало.
На вопросы врачей он ответить не смог. Сказал только, что все случилось без него. Мол, брат колол сильные лекарства и мог не рассчитать. Упал, ударился и отключился. Да, раньше такое бывало. С ним вообще одни проблемы, сами видите, калека, а помощи ждать неоткуда…
Я скрипела зубами, сжимала пальцы в кулаки, но не вмешивалась.
И вот теперь он куда-то пропал, а я была бы не прочь вернуться в свою мансарду и проспать весь этот день и, возможно, следующий, а потом на свежую голову попытаться выяснить что-нибудь о Кройц-штрассе, но продолжаю ждать Германа в надежде узнать, в какую больницу забрали Марка и когда можно будет его навестить.
Наконец он приходит, овеянный запахом табака, и молча направляется в свой подвал. Я не отстаю. Комод сдвинут к окну, пустой дверной проем обнажает свалку вещей. Герман расстилает у порога брезентовую плащ-палатку и, стремительно перемещаясь между комнатами, швыряет на нее несколько пистолетов, рыжий от ржавчины шмайсер, пару кастетов, кинжалы с черными рукоятками, несмотря на возраст сохранившие строгость формы клинка. Поверх россыпью летят патроны. Сколько бы лет ни прошло, в старом железе по-прежнему дремлет смерть.
– В больнице поймут, что его избили, – говорит Герман, не поднимая головы. – И сообщат в полицию. Нельзя, чтобы все это тут нашли.
С этими словами он складывает углы плащ-палатки и закидывает ее за спину, как огромный бесформенный мешок.
– В колодец спущу, туда вряд ли полезут…
Покачиваясь под тяжестью ноши, он идет через кухню, но на середине пути один край плащ-палатки выскальзывает из его рук, и трофейный хлам с лязгом обрушивается на пол. Пули рассыпаются во все стороны, несколько закатываются под тумбу – теперь вряд ли получится их оттуда достать.
В наступившей тишине Герман опускается на колени. Утыкается в них лицом и сидит, раскачиваясь из стороны в сторону. Его плечи судорожно вздрагивают. Он глухо стонет или плачет – я не могу разобрать.
– Все образуется. – Самые пустые на свете слова! – Он обязательно вернется.
Герман открывает лицо и ложится на спину. Вокруг его головы разбросаны патроны.
– Я проклят, – говорит он глухо. – Я приношу несчастье. Это меня… Это я должен быть сейчас там…
– Если б ты не ушел, вы были бы там оба.
Он несколько раз поднимает и опускает влажные ресницы.
– Прошлой осенью я откопал в лесу нетронутый немецкий блиндаж. Забрал кое-какой хабар, чтобы заинтересовать покупателей, получил деньги вперед. Никто, кроме меня, не знал об этом месте. Но когда я вернулся, чтобы взять остальное, все было оцеплено. Говорили про каких-то грибников… Зачем их вообще туда понесло? Десятилетний пацан наткнулся на мой блиндаж и подорвался на гранате. А деньги уже ушли на лекарства Марку, и себе так, по мелочи… Оставалось только залечь на дно. С тех пор я почти не выхожу на улицу – только через рейсте. Даже Вио долго не догадывалась, что в доме живет кто-то еще. Я всегда в своем бункере. Не знаю, как они меня выследили, не знаю, не знаю…
– Ты рисковал ради брата.
– Я не должен был рисковать. Кроме него у меня никого нет.
Солнце ярко бьет в окно. Густая тень стола падает на лицо Германа, скрывая одну его половину, и мне невольно представляется, что это его только что увезла неотложка, а рядом со мной, глядя в потолок, лежит печальный Квазимодо, и в его глазах стоят непролитые слезы.
– Нам было по семь. Наши первые летние каникулы, – начинает он будто бы через силу, но каждое последующее слово дается все легче, и вскоре он частит так, словно куда-то опаздывает с этой внезапной исповедью. Слова льются из него рекой, взгляд неподвижен: – Здесь, в этом самом доме. Мать уехала в Польшу, сказала, подвернулось хорошее место – не то домработницей, не то няней. Врала, конечно. Денег у нас так и не появилось. Мы ходили в поношенной одежде соседских детей. Помню, в то лето мне достались белые девчачьи босоножки с бантиками, которые я потом оторвал, но это неважно… Пока ее не было – а это почти всегда – за нами присматривал отчим. Он нигде не работал и страстно увлекался бабочками. Сам выращивал их из личинок в инсектарии, который устроил на заднем дворе. Там есть сарай…
Бывшая голубятня, вспоминаю я и заранее содрогаюсь.
– В одной половине за стеклом размножалась эта дрянь, в другой было что-то