У Григория в Петербурге не было близких друзей, сочувствующих собеседников. Отдохновение и отраду находил он лишь в доме Карташевских, у которых обычно гостил по воскресеньям и праздникам (Григорий жил при училище и обучался за казенный счет).
Но и у Карташевских не все устраивало Григория. Он ценит родственную приязнь их к семейству Аксаковых, отдает должное Маше («очень умная и добрая»), но подмечает некоторую разъединенность между близкими, например, между Надеждой Тимофеевной и Машею, которая скорее откроет сердце мадам Котье, чем родной матери. И вообще Маша «воспитана Котье, и, следовательно, это воспитание непохожее на то, которое получили мы». Правда, позднее Григорий изменил свое мнение о Маше к лучшему: он видел, как она горячо сочувствует интересам Константина, и он готов причислить ее к равноправным членам аксаковского дома.
Но вот чего никак не мог понять Григорий, так это установившегося в семействе Карташевских обыкновения выдавать детям деньги на мелкие расходы. Патриархальному сознанию Аксакова виделись здесь страшные угрозы и ловушки. «Это произведет скупость, должников и заимодавцев между братьями и сестрами. Они сами себе все покупают. Мальчикам давать деньги и позволять покупать на них – это еще ничего, а девочке это нейдет. Даже и Васе, которому только четыре года, дают жалованье, и он уже твердит о копейках и рублях». Нет, в Москве, дома, совсем другие обычаи и традиции…
По воскресеньям у Карташевских было весело, собиралось много молодежи: к старшим братьям Александру и Николаю приходили их соученики по артиллерийскому училищу. Но Григорию все это был народ совсем уж чужой и далекий.
Однажды Аксакова отозвал в сторону директор Училища правоведения. «Он сказал, – сообщает Григорий родителям, – что видел одного недавно приехавшего москвича, который рассказывал ему про вас и про все семейство, но которого мы не знаем, – какие прекрасные правила, какая любовь между всеми нами, как добра маменька и как благороден папенька. „Как приятно слышать о таком семействе! – сказал он мне. – Меня всегда можно растрогать таким рассказом, а здесь еще недавно видел я одно семейство, где брат и сестра стараются всячески друг друга унизить и оклеветать. Так редки такие семейства, как ваше, что я с особенным наслаждением слушаю рассказы о них. Я теперь могу совершенно надеяться на вас, потому что вы имеете таких родителей”».
Это одно из первых свидетельств того, что семья Аксаковых становилась предметом внимания, даже общественного внимания, о ней задумывались, говорили, ставили в пример. Факт несколько даже рискованный, ибо он вполне мог привести к самолюбованию и самодовольству, к неискренности и фальши. С Аксаковыми это не произошло: к попыткам выдать их жизнь и поведение за некий семейный эталон они относились или равнодушно, или насмешливо. Они просто жили своей семьей как умели, как считали нужным.
Когда Григорий был уже на предпоследнем курсе, в училище поступил Иван. Приняли его тоже на четвертый курс казеннокоштным, и ему тоже предстояло учиться не семь, а лишь четыре года.
На вступительных экзаменах Иван поразил преподавателей обширностью познаний. Учитель истории И. К. Кайданов, бывший также адъюнкт-профессором Царскосельского лицея, пришел в восхищение: «Как отлично отвечал мне Аксаков! Распространяет ответ шире поставленного вопроса, разбирает все относящиеся к событию обстоятельства. Просто я слушал, а он мне лекцию читал». Учитель Иванов, экзаменовавший Аксакова по русскому языку, дал письменный отзыв: «Отлично знает все предписанные правила и с честью может вступить в IV класс».
Теперь в училище Аксаковых было двое; но если это несколько и скрашивало одиночество Григория, то мало чем облегчало положение Ивана. Ведь ему, впервые покинувшему дом, предстояла невеселая пора привыкания к новым условиям.
Все Аксаковы, начиная с самого Сергея Тимофеевича, трудно входили в пору отрочества и юности в общество своих сверстников и соучеников – по Казанской гимназии, Московскому университету или Петербургскому училищу правоведения. Приходилось преодолевать барьер, отделявший теплую, щадящую атмосферу семейного уюта от разнонаправленных и резких воздушных потоков большого мира. Но, кажется, никому не давался этот рубеж так тяжело и болезненно, как Ивану. У многих Аксаковых столкновение с жизнью, с новыми условиями подвергало испытанию волю, заставляло менять представления – это было трудно, но терпимо и естественно. Константина друзья обвиняли в предрассудках, отсталых взглядах, но никто не отказывал ему в уме и одаренности. В Иване же были поставлены под сомнение сами его способности, интеллект. Его высмеивали, унижали, третировали.
Никогда об этом прямо не говорил Иван в своих письмах (видимо, больно было признаться даже родным); лишь много лет спустя в письме-исповеди к Ф. В. Чижову вырвалась у него фраза: «…годы в школе – самые мои горькие годы: я чуть ли не два года сряду имел репутацию глупого, дурака».
Как могло произойти такое с человеком, чьи знания поражали экзаменаторов, чьи суждения (что видно по его письмам) уже в ученические годы отличались замечательной проницательностью и зрелостью?
У Ивана совершенно не было внешнего лоска, умения показать себя с лучшей стороны. Он легко стушевывался, говорил невпопад или вообще угрюмо молчал. Он являлся легкой мишенью для колкой остроты, для насмешки, а подростки, как известно, не проходят мимо такой мишени.
Внешность Ивана тоже была невыгодной: средний рост, круглое лицо, очки, которые в то время вовсе не считались украшением, неловкие манеры. В воображении же он еще более преувеличивал свою неказистость, твердо решив, что он некрасив и не создан для светского общения, для успеха у женщин.
По-видимому, и домашнее воспитание не привило ему достаточной доли самоуверенности. Конечно, как все дети Аксаковых, он был окружен и родительским вниманием, и заботой, но эффектное и резко бросавшееся в глаза превосходство Константина, который среди братьев и сестер постоянно удерживал лидерство, заставляло Ивана отступать на второй план. Отсюда несколько неожиданное и, может быть, преувеличенное признание в той же исповеди: «…дома я балован не был…».
Хотя Иван никогда прямо не писал родителям о своем положении в училище, кое-что все-таки проскальзывало. «Они мне надоедают, – писал он о товарищах. – Я не всегда расположен шутить. Приметив это, многие нарочно пристают ко мне, дразнят и досаждают. Редко можно мне поговорить серьезно с кем-нибудь».
В другом месте: «Что же касается товарищей, то я вижу, что не у всех развиты благородные чувства и point d'honneur <вопрос чести, чувство чести – (фр.)>».
Иван думает о том, как защититься от насмешек, от проявления неблагородных чувств, от откровенной злобы. И не только защититься, но и сохранить усвоенные с детства понятия и моральные представления, уважение к себе. «Я теперь вижу, как надо делать, чтобы не казаться смешным и сохранить в душе прежние чувства и понятия. Не участвовать с толпою (я называю толпою тех