Сергей Тимофеевич упоминает о холодности и отчужденности, которые проявляли к Гоголю петербуржцы. Он имел в виду прежде всего свое окружение – родственников, друзей, знакомых.
Чего только не наслышался от них Аксаков! Старый его друг Владимир Иванович Панаев спросил с ехидцей: «А что Гоголь? Опять написал что-нибудь смешное и неестественное?» Аксаков чуть не ответил ему дерзостью.
А ведь когда-то Владимир Панаев, будучи важным начальником в департаменте уделов, покровительствовал молодому Гоголю, безвестному чиновнику того же учреждения, и Гоголь отзывался о нем с благодарностью. В. И. Панаев был человеком добрым и отзывчивым, и не в душевных его качествах коренилась причина неприязни к Гоголю. Где ему, автору сентиментальных идиллий, которого Белинский и его друзья иронически перекрестили в Титира Ивановича (Титир – пастух из «Буколик» римского поэта Вергилия), – где ему было понять исполненные тончайшего комизма и жизненной правды гоголевские творения?
Иван Аксаков замечательно точно сказал: «Появление сочинений Гоголя произвело такой резкий переворот в общественности и, в частности, в литературном сознании, что сочувствие или несочувствие к Гоголю определяло степень развития и способность к развитию самого человека. Это был рубеж, перейдя через который Сергей Тимофеевич растерял всех своих литературных друзей прежнего, псевдоклассического нашего литературного периода. Они остались по сю сторону Гоголя».
И сколько их насчитывалось, не перешедших гоголевский рубеж! И как это было порой неожиданно и больно… Вот, скажем, Григорий Иванович Карташевский. Первый наставник Сережи Аксакова, развивший в нем любовь к искусству, обожатель Гомера, Шекспира и особенно «Дон Кихота». Уж он-то, кажется, должен был понять Гоголя. А ведь не понял и не полюбил, признал в нем лишь смешного писателя (теперь нам яснее, почему Константин в письме к братьям в Петербург говорил о близорукости тех, кто «видят в его сочинениях смешное»).
Поэтому к Гоголю, который пришел к Карташевским в гости, отнесся он сдержанно; не помогли даже общность происхождения: и Гоголь, и Карташевский были украинцами.
Что же говорить о других знакомых Аксакова… Н. И. Хмельницкий, драматург, комедиограф, которого в свое время Сергей Тимофеевич очень ценил, явился как-то в дом Карташевских и завел разговор о Гоголе. И такого он наговорил, что Сергей Тимофеевич мысленно обозвал его «калибаном в понимании искусства».
Повидался Аксаков в Петербурге и с А. С. Шишковым, своим давнишним знакомым, чьи выступления в защиту самобытности русской культуры производили когда-то на юного Аксакова сильнейшее впечатление. Почтенному адмиралу шел восемьдесят пятый год. О своем спутнике по поездке в Петербург Аксаков умолчал. «Я никогда не говорил с Шишковым о Гоголе: я был совершенно убежден, что он не мог, не должен был понимать Гоголя». Шишков тоже остался по сю сторону Гоголя.
Разногласия по поводу Гоголя не приводили к разрыву с друзьями (тут Иван Аксаков, пожалуй, несколько преувеличивал). Сергей Тимофеевич умел в каждом находить хорошие стороны, старался обращать внимание только на них. Но былая близость, подкрепляемая единством художественных симпатий и убеждений, действительно ослабела. И как-то потускнели, лишились интереса образы людей, которым совсем недавно Аксаков восторженно поклонялся. Давно ли он находил в произведениях Загоскина образец комизма? Теперь же, так сказать при свете Гоголя, Сергею Тимофеевичу видится все иначе: «Мысли детские, допотопные, невежество непостижимое и неимоверная дерзость… Ему назначено умереть, не понюхав искусства».
Между тем приближалось время возвращения Аксаковых и Гоголя в Москву. Будущее Миши определилось, хотя и не так, как хотел Сергей Тимофеевич. Он мечтал поместить сына в Лицей, специально ездил для этого в Царское Село, но по каким-то причинам план расстроился. Тогда Сергей Тимофеевич решил добиваться места или в Юнкерской школе, или в Пажеском корпусе. Остановился на Пажеском корпусе, где Миша давно был записан кандидатом.
Гоголь, узнав о неудаче с Царскосельским лицеем, выразил Сергею Тимофеевичу сочувствие и вызвался навести справки об учителях Юнкерской школы. Этих скромных знаков внимания было достаточно, чтобы глубоко растрогать Аксакова и пробудить в нем ответную волну благодарности к Гоголю.
Наступил день отъезда – 7 декабря. Ехали в двух дилижансах. В четырехместном – Сергей Тимофеевич с Верой и сестры Гоголя, в другом, двухместном, – Гоголь и незнакомый попутчик. Миша остался в Петербурге.
Увы, обратный путь не оказался таким веселым, какой была дорога в Петербург. Гоголь выглядел молчаливым, мрачным, а значит, молчаливы и мрачны были другие.
Его всегда стесняло присутствие незнакомых людей, а тут предстояло терпеть общество случайного попутчика, некоего господина Васькова, целых четверо суток. Едва Гоголь вошел в дилижанс и увидел чужое лицо, как притворился спящим и в продолжение всего пути «не сказал ни одного слова».
Зиму и начало весны следующего, 1840 года Гоголь проводит в Москве. Живет он по-прежнему у Погодина на Девичьем поле, но часто бывает у Аксаковых, обедает у них, сам готовит макароны – искусство, которому он выучился в Италии.
«Нельзя было без смеха и удивления смотреть на Гоголя; он так от всей души занимался этим делом, как будто оно было его любимое ремесло, и я подумал, что если б судьба не сделала Гоголя великим поэтом, то он был бы непременно артистом-поваром».
Все это время Аксаковы сгорали от нетерпения поскорее услышать продолжение «Мертвых душ».
И вот наконец их мечта сбылась. Одну за другой Гоголь прочел им пять глав, по шестую включительно (с первой главой он познакомил их еще до отъезда в Петербург). Восторг был неописуемый. «Это просто возбуждает удивление, что человек может так творить», – сообщала Вера Сергеевна Маше Карташевской. А десятилетняя Надя, слушавшая чтение из другой комнаты, писала братьям в Петербург: «Это очень смешно».
В мае, 18-го, Гоголь покидал Москву, отправляясь в Италию, в Рим, – дописывать «Мертвые души».
Перед отъездом ночевал у Аксаковых; утром «очень дружески и нежно» простился со всей семьей, потом вместе с В. А. Пановым, молодым человеком, вызвавшимся сопровождать его за границу, сел в тарантас; Сергей Тимофеевич с Константином и Щепкин с сыном Дмитрием заняли коляску, а Погодин со своим зятем Мессингом поместились на дрожках, и вся процессия тронулась в путь.
На Поклонной горе все вышли из экипажей. Гоголь и Панов низко поклонились простирающемуся вдаль городу. Постояли. Помолчали. И отправились дальше.
Расстались лишь в Перхушкове, на первой станции. «Гоголь прощался с нами нежно, – рассказывает Сергей Тимофеевич, – особенно со мной и Константином, он был очень растроган, но не хотел этого показать. Он сел в тарантас с нашим добрым Пановым, и мы стояли на улице до тех пор, пока экипаж не пропал из глаз. Погодин был искренно расстроен, а Щепкин заливался слезами».
Теперь Аксаков жил ожиданием вестей и писем.
Первое письмо пришло через месяц из Варшавы. Гоголь называл