Письмо Станкевича к Любаше с объявлением об отъезде вскоре стало известно в Прямухине всем.
Станкевичу не поверили. Варвара Дьякова тотчас отправила брату письмо: «Дорогой Мишель, нет ли какого-нибудь скрытого (от нас) побуждения, которое заставляет его так поступать?.. Тут есть что-то такое, что вы хотите от нас скрыть: со стороны ли его здоровья, или со стороны его отца, или – и это то, чего я боюсь всего больше, – не ошибся ли он в своих собственных чувствах? О, Боже; избавь нас от этого нового несчастия!»
Варвара задает вполне резонный вопрос: почему они не могут, обвенчавшись, поехать вместе; напоминает о том положении, в которое поставит Любашу отъезд жениха: «Эти любопытные и злорадные взгляды иногда бывают очень неприятны для женщины».
Впрочем, был в Прямухине один человек, который во все поверил: это Люба. Получив письмо Станкевича, она сильно встревожилась, но не за себя. Ни одного слова жалобы она не произнесла, все ее мысли обращены к Станкевичу.
«Не опасайся ничего на мой счет, – писала она Мишелю. – Бог дал мне силы, и я не упаду под тяжестью испытаний, которые он судил мне ниспослать. Мишель, моя единственная надежда, единственная утешительная мысль, которая мне остается, это что ты с ним, что ты сумеешь утешить его, поддержать его дух… Ради Бога, пусть он выполняет все предписания врача, пусть едет в Карлсбад и пусть возвращается оттуда лишь после полного выздоровления. Если бы ты знал, Мишель, как хотела бы я быть теперь в Москве, но, я чувствую, это невозможно. Родители никогда этого не дозволят».
Из приведенных писем видно, что проживавший со Станкевичем Бакунин все знал. Как же отнесся он к решению друга?
Бакунин был любящим братом, но родственные отношения и привязанности безоговорочно подчинял он идее и убеждениям. Убеждение же его состояло в том, что брак без любви безнравствен и не имеет оправданий. Бакунин убедился уже в этом на примере своей сестры Варвары, которая вышла без любви за Дьякова и освобождению которой он теперь всячески содействовал. Мишель не хотел, чтобы подобная история повторилась вновь – с другой его сестрой и с близким товарищем.
Словом, он всецело встал на сторону Станкевича. Возможно даже, Мишель участвовал и в принятии его решения об отъезде.
Уезжал Станкевич за границу в августе 1837 года. Уезжал, не зная о том, что навсегда расстается со многими друзьями, с близкими, с Москвою, с родиной.
В начале сентября Станкевич был уже в Кракове. Пожил несколько дней в Олмюце – «чистом, опрятном, веселом городке».
В Прагу приехал на дилижансе. Погода испортилась; шел дождь, похолодало, в воздухе висела какая-то изморось, заставлявшая Станкевича острее ощущать свой недуг.
Но едва распогодилось, Станкевич отправился знакомиться с городом. Полюбовался его живописным местоположением; в соборе Святого Витта обратил внимание на картину старинного немецкого живописца Геринга «Встреча Елисаветы и Марии». Видел и работы Кранаха, но большого впечатления они на него не произвели.
В Праге Станкевич свел новые знакомства: с известным ученым-славистом Шафариком, с поэтом Челаковским. Успел даже поспорить с ними о путях развития славянских народов, об отношении к старым обычаям, преданиям и традициям.
Станкевич был против искусственного оживления этих традиций: «Создать характер, воспитать себя можно только человеческими началами; выдумывать или сочинять характер народа из его старых обычаев, старых действий значит хотеть продолжить для него время детства». Вспоминая картину Геринга, Станкевич говорил, что художник «верно, не хотел написать немку, но его Мария поневоле вышла с немецким лицом». Подобного взгляда всегда придерживался и Белинский, считавший, что главное – это правда и что если художник верен действительности и гуманным идеям, то народность скажется сама собою.
Наконец, добрался Станкевич до Карлсбада – цели своего путешествия, но оставаться здесь надолго не захотел. Его манили немецкие города, овеянные духом старинных рыцарских романов, драм Шиллера, фантастических повестей Гофмана. Манил Берлинский университет.
По дороге в Берлин в двадцатых числах октября Станкевич побывал в Дрездене, где первым делом поспешил увидеть «Сикстинскую мадонну» Рафаэля во дворце Цвингер. Первые мгновения смотрел на картину с недоумением, даже с досадой: что в ней такого особенного? Но постепенно неотразимое впечатление овладевало душою Станкевича. Показалось ему даже, что мадонна сделала движение, теснее прижавшись к ребенку, – и в этой простой позе выразилась вся сила и святость материнской любви.
Чувствовал себя Станкевич значительно лучше, но нравственные мучения не утихали; словно какой-то груз постоянно давил на его сердце.
О Любаше, о переживаемой драме Станкевич почти не упоминает; но то, о чем он думал, что его беспокоило, выдают подчас случайные замечания в письмах друзьям.
Так, в октябре он пишет Неверову из Карлсбада о том, как должен вести себя мужчина: «Не любишь женщину – откажись на пороге церкви; страдание самое ужасное лучше этой жизни, потому что в страдании может быть святость, а в принужденном браке – грех и противоречие».
Тем временем на родине решение Станкевича живо обсуждали Михаил Бакунин и Белинский. Оба признавали правоту Станкевича, так как считали, что брак должен быть основан на любви. Но они по-разному смотрели на переживания Станкевича, на то тяжелое нравственное состояние, в котором он находился.
Бакунин называл это состояние «падением». Дескать, раз Станкевич прав, он не должен раскисать, давать волю сантиментам, отвлекаться от высокой цели самообразования и самосовершенствования. Человек должен неуклонно идти навстречу поставленной цели.
Не так думал Белинский.
«Я не могу понять этого презрительного сожаления, этого обидного сострадания, с которым ты смотришь на падение Станкевича, – пишет Белинский Бакунину в августе 1837 года. – Дай Бог, чтобы он восстал скорее, чтобы он скорее вышел из этой ужасной борьбы; но я бы первый презрел его, как подлеца и эгоиста, если бы он не пал, не пал ужасно».
Позиция Белинского намного гуманнее, чем Бакунина, который опять-таки руководствуется абстрактной идеей. Станкевич, считает Белинский, должен был поступить так, должен был отказаться от женитьбы, но он должен при этом глубоко переживать свое решение, платя за него душевными муками и падением. Ибо человек не машина, нравственные коллизии даются ему нелегко, и чем выше его духовная организация (а в Станкевиче Белинский видел гениального человека), тем сильнее его переживания.
Белинский настаивает на своем мнении: «Ты и в последнем своем письме ко мне, соглашаясь со мною, что Станкевич человек гениальный, что он всегда будет показывать нам дорогу и пр., не говоришь: прав ли я, утверждая,