И тогда сказали врачи:
— Не нужно изобретать пищу, всего не предусмотришь, а если люди, ставшие идиотами от того, что они не ели шелухи, похожи на мужика, забывшего о ветре, то человек, который пожелал бы все учесть, был бы похожим на индийскую сказку о тысяченожке.
— А что это за сказка о тысяченожке? — спросили люди, ставшие идиотами.
Врач сказал:
— Была тысяченожка, и имела она ровно тысячу ног или меньше, и бегала она быстро, а черепаха ей завидовала.
Тогда черепаха сказала тысяченожке:
— Как ты мудра! И как это ты догадываешься и как это у тебя хватает сообразительности знать, какое положение должна иметь твоя 978-я нога, когда ты заносишь вперед пятую?
Тысяченожка сперва обрадовалась и возгордилась, но потом в самом деле стала думать о том, где находится каждая ее нога, завела централизацию, канцелярщину, бюрократизм и уже не могла шевелить ни одной.
Тогда она сказала:
— Прав был Виктор Шкловский, когда говорил: величайшее несчастье нашего времени, что мы регламентируем искусство, не зная, что оно такое. Величайшее несчастье русского искусства в том, что им пренебрегают, как шелухой риса. А между тем искусство вовсе не есть один из способов агитации, как vitamin, который должен содержаться в пище кроме белков и жиров, не есть сам ни белок и ни жир, но жизнь организма без него невозможна.
Величайшее несчастие русского искусства, что ему не дают двигаться органически, так, как движется сердце в груди человека: его регулируют, как движение поездов.
— Граждане и товарищи, — сказала тысяченожка, — поглядите на меня, и вы увидите, до чего доводит чрезучет! Товарищи по революции, товарищи по войне, оставьте волю искусству, не во имя его, а во имя того, что нельзя регулировать неизвестное!»
— Ну так что же? — спросили меня студисты.
— Теперь вы должны сказать что-нибудь, чтобы замкнуть традиционное в индийской поэтике обрамление, — ответил я.
— Погубили мы свою молодость, — сказали Лев Лунц и Николай Никитин и ушли.
Это очень способные люди: один написал пьесу «Обезьяны идут», другой — рассказ «Кол».
ОБРАМЛЕНИЕ
ПЕТЕРБУРГ В БЛОКАДЕ
Меня поразило в Москве обилие ворон. Первый раз они испугали меня на площади Охотного Ряда. На сине-красной конине, привезенной к какой-то продовольственной лавке, сидели черные с серо-синими грудями вороны. Конина и вороны были друг другу в тон. Вороны шли к страшным, ободранным конским головам. Конская туша некрасива. Никто не пугал ворон, они не пугали никого и спокойно ходили по крепкому мясу, как грачи по пахоте.
Была весна, тепло. Я шел домой на Остоженку, где остановился. В воздухе происходил, очевидно, «день вороны». Вороны летали над храмом Христа Спасителя спиральной сетью, как будто стремясь окружить Москву. Вороны летели кучей, и я чувствовал себя как пехотинец, сминаемый атакой кавалерии. Несколько ворон (но все же много) кружились вокруг купола храма, как мухи. Это выглядело грязно. Вороны шумели, и галдели, и орали, и скрипели в воздухе над городом, полупогруженным в грязный снег. Они строились и перестраивались в воздухе. Потом несколько вороньих полков сели на дом с 11 трубами, что перед храмом. Крыша почернела. Я не знаю вороньих намерений, но намерения у них были. Может быть, то была только демонстрация.
Ночью московские вороны ночуют па деревьях Пречистенского бульвара, что у Арбата. Деревья так усажены ими, что кажется, будто листья не осыпались с ветвей осенью, а только почернели. Они сидят молчаливые и организованные.
Так вот ворон в Питере не видно.
Питер живет и мрет просто и не драматично.
Я хочу писать о нем. Кто узнает, как голодали мы, сколько жертв стоила революция, сколько усилий брал у нее каждый шаг?
Кто сможет восстановить смысл газетных формул и осветить быт великого города в конце петербургского периода истории и в начале истории неведомой?
Я пишу в марте, о начале весны. 1920 год. Многое уже ушло. Самое тяжелое кажется воспоминанием. Я пишу даже сытым, но помню о голоде. О голоде, который сторожит нас кругом[202].
Трамваев в Питере мало. Но все же ходят. Ходят, главным образом, на окраины. Вагоны переполнены. Сзади прицепляются, особенно у вокзалов, дети с санками, дети на коньках, иногда целыми поездами.
В трамваях возят почту. Сейчас по воскресеньям платформы, прицепляемые к трамваям, возят грязь и мусор из временных свалок, устроенных на улицах. Одна из них на углу Невского и Литейного.
Петербург грязен, потому что он очень устал. Казалось бы, почему ему быть грязным? Народу мало: тысяч семьсот. Бумажки, щепки, все сжигается в маленьких домашних очагах, которые зовут в нем «буржуйками». Питер мало сорит, он слишком нищ для сора. Он грязен (в меру и меньше Москвы), он грязен и в то же время убран, как слабый, слабый больной, который лежит и делает все под себя.
Зимой замерзли почти все уборные. Это было что-то похуже голода. Да, сперва замерзла вода, нечем было мыться, а в Талмуде сказано, когда не хватает воды на питье и на омовение, то лучше не пить, а мыться. Но мы не мылись. Замерзли клозеты. Как это случилось, расскажет история. Блокада и революция с ее ударом во вне разбила транспорт, не было дров. Вода замерзла.
Мы все, весь почти Питер, носили воду наверх и нечистоты вниз, вниз и вверх носили мы ведра каждый день. Как трудно жить без уборной. Мой друг, один профессор, с горем говорил мне на улице, по которой мы шли вместе леденея… «ты знаешь, я завидую собакам, им, по крайней мере, не стыдно». Город занавозился по дворам, по подворотням, чуть ли не по крышам.
Это выглядело плохо, а иногда как-то озорно. Кое-кто и бравировал калом.
Я пишу о страшном годе и о городе в блокаде. Иезекииль и Иеремия жарили на навозе лепешки, чтобы показать Иерусалиму, что будет с ним в осаде.
В будни лепешки жарились на человечьем кале, в праздники — на лошадином.
Люди много мочились в этом году, бесстыдно, бесстыднее, чем я могу написать, днем на Невском, где угодно. Они мочились не выходя из упряжи своих санок, не скидывая ярма, не снимая веревки, за которую тащат эти санки.
Здесь была сломанность и безнадежность. Чтобы жить, нужно было биться, биться каждый день, за градус тепла стоять в очереди, за чистоту разъедать руки в золе.
Потом на город напала вошь; вошь нападает от тоски.
Теперь несколько слов о градусах.
Мы, живущие изо дня в день,