К тому времени, как я добираюсь до крыльца, шибко умные лапы волка успевают справиться с задвижкой, и он проскальзывает внутрь.
За спиной раздается взрыв лая, хриплого, точно кашель старого грешника. Оборачиваюсь и вижу семь, а то и восемь огромных серых волков. Принюхиваясь, они теснятся возле мертвой волчицы у мельничного пруда. Один тычется в мертвое тело носом, лижет морду той, кто больше никогда не лизнет его в ответ. Другой садится рядом и задирает голову, выставив напоказ луне серебристое горло. Его вой полон боли и безнадежности. Он пробирает до костей. До самых жил. Трепещет в сердце.
Утирая глаза, торопливо вхожу в бабушкин дом и запираю дверь от ночи и от всех ее волков.
Кроме одного.
Изо всех сил стараясь не обращать на него внимания, иду к камину, чтоб развести огонь. Я все еще мерзну после ночного купания. Трясущимися руками строю шалашик из растопки. Покосившись на волка, вижу, что он обнюхивает пятна на полу. Волк поскуливает, рычит, скребет когтями дерево половиц. Огонь занимается, я беру мехи и раздуваю пламя, пока оно не вырастает так, что больше в помощи не нуждается. Дрова потрескивают, шипят, плюются смолой. Сажусь у камина, плотнее кутаюсь в плащ, поглубже надвигаю на лоб шапочку. Новый вой за окном рвет ночь надвое. Если сидеть тихо-тихо, затаив дух, можно почувствовать отголоски волчьего пения сердцем.
Тем временем шибко умный волк находит корзинку, что я оставила днем на буфетной полке. Кусь, кусь, кусь – и ломоть вяленой свинины исчезает в его пасти. Теперь он смотрит на меня. Янтарные глаза сверкают огнем. Уж не собрался ли он набить брюхо мясом маленькой девочки? Вдруг просто дожидается, чтоб я сперва малость согрелась?
– Давай уж, делай, что задумал, – говорю я ему. – Только поскорей.
Но волк только закрывает глаза, опускает морду, а потом… а потом…
Те, кто поумней моего, может, и нашли бы подходящие слова, чтоб описать, как все случилось, вот только они-то этого не видели.
Изгиб и треск мохнатой спины; тонкие лапы вытягиваются, толстеют… а подушечки лап становятся шире, превращаются в ладони и ступни – на каждой по пять пальцев с аккуратными (если только не глядеть на черные каемки застрявшей под ним земли) ногтями.
Длинная морда как-то укорачивается, втягивается внутрь, вся голова целиком вспухает, трескается и срастается обратно. С виду сказать, это, должно быть, жуть как больно, но волк – он не издает ни звука, даже когда его мех тает, будто изморозь под лучами зимнего солнца, и превращается в гладкую кожу.
Мысленно снова вижу перед собой бабушку.
«Не пугайся, девочка моя, – сказала она днем. – Смотри, и сама все поймешь».
Я помню, как ее халат складками осел на пол. Помню, как я завизжала от страха и неожиданности.
Щеки горят от стыда.
Может, на этот-то раз стоило бы отвернуться, но единственная голая женщина, которую я видела прежде – это мать. Ее тело было мягким, в ямочках, живот весь в морщинах после того, как на свет с первым воплем появился младший братишка, а эта женщина, сидящая передо мной на корточках, совсем другой породы существо. Ее ноги волосаты, стройны и мускулисты, все ребра наружу, вздымаются с каждым вдохом. Дышит она тяжело, лопатки торчат, как сложенные крылья, а между ними вдоль хребта тянется, исчезая в ложбинке на заднице, полоска жестких темных волос. От нее пахнет землей, и потом, и еще чем-то этаким мускусным, волчьим – от этого запаха аж в горле першит, и я не могу сдержать кашля.
Женщина поднимает взгляд. Откидывает со лба спутанные пряди длинных темных волос, растягивает губы то ли в улыбке, то ли в оскале. Похоже, ей это непривычно.
– Не бойся, – говорит она.
Голос хриплый, грубый, как треск рвущейся холстины. Похоже, и это ей непривычно.
– А чего мне бояться? – набравшись храбрости, отвечаю я. – Клыков-то этих твоих у тебя больше нет.
Женщина моргает, запрокидывает голову и хохочет. Громкий, больше похожий на вой, ее смех вгоняет в дрожь, заставляет съежиться. Но вдруг внутри вскипает жгучее желание… ну, вот, к примеру, как будто увидишь изысканную придворную даму в жемчугах да шелках и думаешь, как бы сама гляделась в этаком наряде. Или, скажем, смотришь, как старший из сыновей мельника на рынке ворочает мешки с мукой, и гадаешь, каково оно – взять да слизнуть эту белую пыльцу с его щеки.
Хочется смеяться так же, как эта женщина-волк. Хочется выть на луну, испрашивая ее благословения.
Но я еще плотнее кутаюсь в плащ и выпячиваю подбородок – как отчим, когда он зол и шутки с ним плохи.
– Бабушка была такой же, как ты, – говорю я. – Так ведь?
Женщина медленно, нежно гладит ладонью пятна на полу, подносит руку к лицу, нюхает, лижет пальцы ярко-розовым языком, а когда снова поднимает на меня взгляд, ее глаза просто-таки полыхают огнем.
– Нет. Это я была такой, как она.
Издав сиплый горловой звук – не то рык, не то всхлип, – она поднимается на ноги. Первые шаги к камину неверны, шатки (так ковыляет младший братишка), но вскоре она осваивается.
– Давненько я не ходила на двух ногах.
Волосы у нее между ног темны, как и на икрах, темны, в точности как у мамки, только гуще. Густая масса черных кудряшек тянется в стороны, узкой полоской поднимается вверх до самого пупка.
Я отворачиваюсь к огню. Щеки раскраснелись так, что дальше некуда.
Женщина опускается рядом на колени, снимает с меня шапочку и ерошит мне волосы пятерней. Они еще мокры после купания в мельничном пруду, но ее рука нежна, совсем как мамина. Если пальцы застревают, она останавливается и осторожно распутывает волосы.
– Нам нужно поговорить, Красная Шапочка, – говорит она все тем же хриплым, скрипучим голосом. – Ты должна рассказать мне о бабушке. Обо всем, что здесь произошло. Она больше не может говорить сама за себя, придется тебе говорить за нее.
Желудок сжимается. К горлу подкатывает тошнота. Не хочу, не хочу вспоминать, что случилось днем. Что я такое видела – или думаю, будто видела