– А я-то думал, дикие звери огня боятся, – говорит отчим.
В руке у него топор. Лезвие хищно поблескивает в отсветах пламени. Отчим делает шаг ко мне.
Вскакиваю на ноги, едва не споткнувшись о подол сорочки.
– Тебе здесь не место, – говорю ему, шагая в сторону так, чтоб между нами оказался стол.
– Странную же штуку я увидел, придя сюда к ночи, подождав да последив малость. Вошли в дом два волка, а вышел только один. А теперь здесь ты, и больше никого.
Отчим шагает влево, я отскакиваю в другую сторону, но это был только финт. Дотягивается до меня, хватает за плечо, швыряет о стену с такой силой, что дух перехватывает.
– Маленькая волчица, – говорит он, подступив вплотную и упирая обух топора мне в подбородок. – Оборотень. Так оно, стало быть, выходит?
Слезы застилают глаза, сердце бьется так бешено, будто вот-вот вырвется из груди, но превратиться обратно не выйдет – слишком уж я обессилена, слишком уж напугана. Разве что зубы оскалить – больше я не могу ничего.
Отчим смеется. В жизни не слышала ничего омерзительнее…
– Думаешь напугать меня, маленькая волчица? Одну из вашего племени я уж отправил туда, где и положено гореть грешникам. Пожалуй, и с внучкой ее управлюсь.
Он опускает топор, отступает на шаг и с маху бьет меня под дых. Сползаю по стене на пол. Похоже, меня сейчас стошнит.
– Загадка-то нехитрая. После того, как я убил ту волчицу здесь, на этом самом месте, от бабки твоей ни слуху ни духу. А потом ты ушла с этой паскудной бабой, да еще в самое полнолуние. А мамаша твоя всегда за волков стояла горой. Ясное дело, ведь ее родная матушка была волчицей, как долго – одному Господу всеблагому ведомо, а теперь еще и ее дочь. А скажи-ка, маленькая волчица, что я увижу, когда вспорю тебе брюхо? Кроличьи шкурки, куриные перья? Кости детишек, украденных из колыбели?
Ползу к распахнутой двери, но он пинает меня в бок – раз, и другой, и я опускаюсь на пол, замираю, не сводя глаз с его ненавистной ухмылки.
Топор в его руке покачивается, точно маятник, отсчитывающий мои последние мгновения.
– Твоя мама слишком уж добра. Вместо того, чтоб поступить на благо людям, отослала тебя к этим чудовищам. Но больше уж ни тебе, ни кому другому вроде тебя не осквернять мою семью. Наутро соберу всех достойных людей, и мы очистим леса от волков. И запылает праведный огонь. Но для начала придется мне очистить от скверны собственный дом.
Он с отвращением харкает мне в лицо. Скользкий, как головастик, плевок ползет по щеке, по губам, но я не отвожу взгляда. Если уж он вознамерился убить меня, пусть убивает, глядя мне в глаза. Я – волк, мне ли прятать лицо от подлого человечишки?
Топор поднимается, время вспухает, становится вязким, точно болотная трясина, я делаю последний вдох в благословенном подлунном мире…
…как вдруг рычащий от ярости серый вихрь врывается в дом и сбивает отчима с ног, будто огородное пугало. Он взмахивает топором, но кости его запястья трещат в волчьей пасти. Обагренные алым клыки впиваются в мягкое горло, отчаянный крик, едва начавшись, захлебывается, переходит в глухое, клокочущее сипенье.
Эта волчица мне не знакома. Она не из тетушкиной стаи, и потому, когда она направляется ко мне, я качаю головой и умоляю не трогать меня.
– Мяса тебе и без того хватит, – говорю я ей.
Но она смотрит мне в лицо, и ее бледно-голубые глаза полны такой ярости и скорби, что мои щеки вспыхивают от стыда. Как же я сразу не разглядела, как же не догадалась?
Розовый волчий язык слизывает слезы с моего лица, а я обнимаю волчицу, зарываюсь лицом в ее мех, полной грудью вбираю ее запах. От нее пахнет и волчицей, и мамкой, и трудно понять, где же кончается одна и начинается другая.
К тому времени, как мы заканчиваем наводить чистоту, луна скрывается за горизонтом. Близится утро, солнце вот-вот взойдет.
– Если не поторопимся, Джейкоб проснется до нашего прихода, – говорит мама, натягивая зимние сапоги бабушки. – Увидит, что в доме никого – перепугается до полусмерти.
Однако перед уходом она морщит лоб, разглядывая свои ногти, хотя уже дважды вымыла руки, и заставляет меня еще раз осмотреть ее лицо.
– На тебе ни пятнышка не осталось, – заверяю ее. – Ты отмыла все дочиста.
– Может, когда-нибудь это и станет правдой, – бормочет мать, поспешая к выходу и увлекая меня за собой.
Там, куда мы оттащили тело, там, где оно лежало, пока из лесу, крадучись, не явились волки, чтоб утащить его прочь, на снегу остались кровавые кляксы. Никогда в жизни мне не забыть ни громкого скорбного воя матери, зовущей своих собратьев, ни визга тетушки, запрыгавшей от радости при виде сестры в волчьей шкуре, точно щенок в первую весну жизни. Но мамка – та просто ушла в дом, и, когда я догнала ее, уже снова была женщиной…
Ворошу ногой самое большое из пятен в надежде похоронить его под чистым снегом, но только размазываю кровь еще шире. Мамка прикрикивает на меня, веля не отставать.
– Малость крови ничего не значит, – говорит она. – Как только волки покончат с ним, от него уж никто не отыщет ни косточки.
Лицо ее застыло, как каменное, губы сжаты в дрожащую белую нить, точно она в ярости, но изо всех сил старается не показывать этого. Я уже видела мамку такой, когда отчим возвращался домой, воняя элем, или когда какая-нибудь барыня воображала, будто видит изъян в ее шитье, и намеревалась заплатить меньше обещанного.
– Прости, мам, – дрожащим от волнения голосом говорю я. – Я ж не хотела, чтоб он прознал, что я – волк.
Вдруг мамка как остановится, как развернется да как схватит меня за плечи, будто хочет душу вытрясти!
– За это прощения не проси, – говорит она. Голос ее звучит мрачно, дыхание клубится паром на морозе. – Никогда в жизни не проси прощения за то, кто ты такая. Никогда. Этот человек, девочка моя, задумал лишить тебя жизни, как лишил жизни мою мать. Как лишил бы жизни и меня, если бы только узнал, кто я – и не поглядел бы, что я мать его сына и любила его. Может, и до сих пор люблю и буду любить до конца своих скорбных дней – ведь с виду-то он, как ни посмотри, казался человеком хорошим. Бывало, и лучшие из женщин – куда мне до них! – оставались слепы к той черной гнили, что кроется за благопристойной наружностью. Но это бремя – не для тебя. Нести его