Сверху донесся скрип половиц: отец не спал, расхаживал по бывшим владениям слепца… Настроение изменилось, и я задумался о Мэй-Мэй Левитт. Я познакомился с ней пятнадцать лет назад, в Брауновском. Тогда ее еще звали Мэй-Мэй Чун.
Разведенная, редактор дешевых изданий в бумажных обложках, она позвонила мне, чтобы поздравить, когда мой второй роман получил благоприятный отзыв в «Таймс». На этом-то шатком, но сложенном из благих намерений фундаменте и начала строиться наша долгая и непростая любовь. И вот теперь, после дня, проведенного в больнице, у койки матери, не зная, понимает ли она меня, узнает ли, знакомая с детства обстановка вдруг породила в моей душе необычайную тревогу. Меня неудержимо потянуло к Мэй-Мэй, захотелось немедля обнять ее, захотелось вернуться назад, в Нью-Йорк, к размеренной, упорядоченной, сонной взрослой жизни. Я уже подумывал, не позвонить ли Мэй-Мэй, но здесь, на Среднем Западе, было уже за полночь, а в Нью-Йорке – еще на час больше, и Мэй-Мэй, отнюдь не «сова», наверняка давно улеглась спать.
Тут мне вспомнилась разбитая инсультом мать на узкой больничной койке, и сердце защемило от острого, горького чувства вины. На миг, поддавшись самообману, я вообразил себе, будто мой долг – вернуться в родной дом, поглядеть, не сумею ли я вернуть к жизни мать, сделать что-нибудь для ушедшего на пенсию отца… В эту минуту мне снова, в который раз, вспомнился рыжеволосый мальчишка в красной шерстяной рубахе. Лицо и грудь тут же взмокли от пота.
И вдруг случилось ужасное. Я хотел было встать и пойти в туалет, но обнаружил, что не могу пошевелиться. Безжизненные, словно залитые цементом, руки и ноги отказывались повиноваться! Я подумал, что разбит инсультом, как мать. Не смог даже крикнуть – горло тоже сковал паралич. Напрягая все силы, я еще раз попробовал встать и почувствовал этот запах – будто кто-то невидимый, совсем рядом, просто вне поля зрения, за углом, готовит попкорн и разогревает масло. Омертвевшее тело обдало новой волной пота. Простыня с наволочкой разом сделались холодными и скользкими.
Перед глазами – как будто я пишу об этом – возник я сам, семилетний, нерешительно топчущийся у входа в кинотеатр в паре кварталов от отцовского дома. Жаркий ровный солнечный свет заливает все вокруг, выжигает все живое на широком бульваре. Вот я отворачиваюсь, чувствую, как мутит в животе от дыма подземных огней, бегу… К горлу подступила тошнота. Руки и ноги судорожно задергались; упав с кровати, я сумел выбраться из комнаты, доковылять до туалета и затворить за собой дверь. Там-то меня и вырвало.
Сейчас, когда я пишу эти строки, мне сорок три. За без малого двадцать лет я написал пять романов. «Всего» пять, и каждый дается куда труднее, тяжелее прежнего. Чтобы не выбиться из этого вялого ритма – по роману в четыре года, – я должен просиживать за столом минимум шесть часов в день, изводить сотни коробок писчей бумаги, дюжины блокнотов, леса карандашей, мили ленты для пишущей машинки. Труд этот яростен и ненасытен. Каждую фразу нужно проверить, испытать тремя-четырьмя способами, заставить брать любой барьер, как скаковую лошадь. Назначение каждой из фраз – служить указателем к тайному центру книги. Чтобы найти путь к нему, к этому тайному центру, я должен держать в памяти всю книгу – каждую деталь, каждую сцену. Эти акты всеобъемлющей памяти и есть самое важное дело в моей жизни.
Мои книги получают лестные отзывы, в которых обычно выглядят куда более прямолинейными, а порой удостаиваются премий. Я – писатель из тех немногих, кому платят авансы за счет прибыли от бестселлеров. В последнее время складывается впечатление, будто в общем мнении (в той мере, в какой подобное вообще может существовать) я – нечто вроде живописца-мистика, покрывающего каждый дюйм огромного холста сотнями крохотных, гротескных, фантастических деталей. (Да, мои книги длинны не по моде.) Я веду курсы литературного мастерства в различных колледжах, время от времени выступаю с лекциями, получаю скромные гранты. На жизнь хватает. Более чем. Порой и смешно и страшно видеть, что молодые писатели, с которыми я встречаюсь на заседаниях Пен-клуба или на семинарах, завидуют моей жизни. Завидовать тут абсолютно нечему.
– Если бы вы захотели дать мне один совет… настоящий, полезный совет, не банальность вроде «пишите, работайте над собой», то что бы сказали? Что бы посоветовали? – спросила меня девушка на какой-то конференции.
– Я ничего не стану говорить. Лучше напишу. Только не читайте, пока не покинете зал.
Взяв со стола буклет конференции, я написал на нем несколько слов и отдал ей. Она аккуратно свернула буклет и спрятала в сумочку.
На обороте я написал: «Смотрите кино – как можно больше».
В воскресенье после той субботней прогулки на пароме отец повел меня в парк, и я ни разу не сумел попасть по мячу. Глаза неудержимо слипались, а стоило только сомкнуть веки, перед внутренним взором резко, будто в кино, начинали мелькать картинки – быстрые спонтанные сны. Руки налились неподъемной свинцовой тяжестью. Кое-как доковыляв до дома следом за удрученным отцом, я рухнул на диван и проспал до самого ужина. Во сне я сидел в просторном ящике и рисовал на его стенках цветные картинки – ильмы, солнце, просторные поля, горы и реки. Перед самым ужином поднятый близнецами шум – шуму от них всегда хватало – заставил меня вскочить.
– Клянусь, с этим парнем что-то неладно, – сказал отец.
Когда мать спросила, не стоит ли мне пропустить Летний лагерь в понедельник, желудок мой сжался, сомкнулся, будто кулак.
– Нет, – ответил я. – Я в полном порядке. Не стоит.
Фразы, сыпавшиеся изо рта, не значили ничего, или означали совсем не то, что нужно. В минуту замешательства я подумал, что вправду пойду на игровую площадку, и тут же увидел перед собой черный асфальт, необъятный, как поле, и несколько крохотных детских фигурок, сгрудившихся на дальнем его краю. Сразу же после ужина я отправился спать. Мать опустила жалюзи, выключила свет и наконец-то оставила меня одного. Сверху доносилось какое-то дикое, звериное подобие музыки – нестройное, беспорядочное бренчание пианино. Мне было страшно, только я никак не мог понять, отчего. Назавтра я должен был куда-то пойти, но никак не мог вспомнить, куда, пока пальцы не вспомнили бархатистости плюшевого сиденья с краю, возле центрального прохода. Затем в глазах замелькали черно-белые, нарочито пугающие кадры анонса, который я смотрел целых две недели. «Попутчик», в главной