Через несколько минут четверо стражников, становой и я выходили из ворот. Я еле мог двигаться и меня поддерживал один из стражников. Когда за мной должны были захлопнуться ворота, я со смертельным отчаянием оглянулся назад: в окне своего кабинета стоял Медынин и улыбался вам вслед своей злобной, жуткой улыбкой.
— Свернем по лесу, — сказал становой, — здесь ближе.
Мы пошли по какой-то лесной тропке, а когда хотели свернуть на другую, шагах в ста от усадьбы, передний стражник наклонился к земле и поднял какую-то вещь.
— Топор? — вскрикнул становой. — Черт возьми, да ведь это тот самый…
Он схватил его у стражника. Самый обыкновенный топор — только на лезвии его засохли те же бурые кровавые пятна, как и на моей одежде.
— Этот топор? — спросил он. вплотную подходя ко мне.
— Не знаю, — отмахнулся я рукой. — Богом клянусь, не знаю…
— Как он сюда попал? — вполголоса сказал становой. — Ничего не понимаю… Ты где его нашел, Семенов? — обратился он к одному из стражников, — там… дома?..
— Вот в ихней комнате, — ответил стражник, показывая на меня, — когда они при вас были… Без памяти лежали, водой отливали их, а меня наверх вы послали…
— Значит, он в это время не мог быть в комнате?
— Куда им… Они и пальцем не пошевелили, когда я вернулся…
Становой изумленно пожал плечами…
— Ничего не понимаю, — снова пробормотал он и, как бы стесняясь вырвавшейся фразы, прикрикнул на стражников, — ну вы, тоже… Поровнее идите… Убийцу ведете…
Только сейчас это сознание, куда и за что меля ведут, кольнуло с ужасной болью сердце…
Да, стражники вели убийцу, который не помнил, совершил ли он убийство или нет…
[IV]Если бы я сознательно убил хотя бы злобного врага, у меня не хватило бы силы описать то чувство, какое испытывал бы я, сидя здесь, в тесной, жуткой, тихой камере тюрьмы… Можно ли требовать от меня, чтобы я описывал здесь мое состояние, когда я ничего не помню об убийстве, в то время, как в мозгу все время одна за другой шевелятся картины, предшествующие тому ужасу, в котором меня обвиняют, а, главное, еще до сих пор я вижу кровь на своих руках и на одежде, замененной теперь арестантским халатом — относительно одежды тюремная администрация распорядилась заранее, не дожидаясь приговора… Вот уже около месяца я в тюрьме, подавленный, разбитый, ничего не сознающий, что произошло и что будет дальше — близкий к тому, чтобы разбить голову о каменную облупившуюся стену…
Поэтому буду говорить здесь не о том, что я переживал, а только о том, что происходило. Отрывочно, может быть, так же растерянно, как было растеряно мое сознание, но постараюсь не упустить ни одного факта.
Вчера меня вызывал к себе следователь.
— Расскажите все по порядку.
Я рассказал все, стараясь не забыть самых мельчайших подробностей о том, как запиралась комната, о разговоре с этой женщиной, о самом Медынине… Когда следователь выслушал меня, я чувствовал, что мой спутанный рассказ не произвел на него того впечатления, какое я хотел достичь полной откровенностью.
— Скажите, — немного иронически спросил он, когда я дошел до рассказа о красной комнате Медынина, — вы не страдали галлюцинациями?..
— Я сейчас начинаю страдать ими, — горько вырвалось у меня, — поймите… Ведь это бред… Это кошмар какой-то, вся эта история…
Следователь порылся в каких-то бумагах и вынул два листка почтовой бумаги, исписанных моим почерком.
«Роман! — мелькнуло у меня в голове. — Роман, который диктовал Медынин».
— Это ваша рука?
— Моя.
— Вы помните, что здесь написано?..
— Нет, — искренне сказал я.
— Хорошо, тогда я прочту вам, — с недоверием посмотрев на меня, предложил следователь, — вот отрывок из одного письма… «Дорогая… Теперь этой жизни с погоней за куском хлеба — конец. Я сознательно решился на преступление. Что из того, если эта никому не нужная женщина умрет, когда из-за этого может возникнуть наше большое и долгое счастье. Ее бриллианты помогут нам бежать за границу, где мы будем в безопасности… Подожду до завтра…» Вами написано?..
— Мной, — глухо ответил я, — только…
— Вы это скажете потом. Желаете прослушать второй отрывок?
— Читайте…
— Этот еще меньше… «Руки у меня в крови, я боюсь испачкать бумагу, но все же пишу тебе, родная. Все кончено, брильянты у меня и завтра я еду к тебе. Прощай, пока…» Рука та же, как и на той записке, которую вы признали. Обе эти записки Медынин передал становому приставу; он нашел их у вас на столе… Что вы можете сказать по этому поводу?
— Ничего, ничего, — почти в бешенстве крикнул я, сдерживаясь во время чтения, — кроме того, что Медынин убийца, проклятый убийца… Он меня заставил написать это… Я расскажу вам…
Я передал следователю, как мы писали роман.
— Но позвольте… Ведь это же почтовая бумага, — сказал он, — ведь это же написано с обращением, — это письма!
— Это проклятая подделка… Он изорвал все остальное, а это оставил…
— Значит, вы заявляете, что это не письма?
— Да…
— Хорошо, — пожал плечами следователь, — что же вы скажете относительно бриллиантов, которые нашли около вашей комнаты?
— Не знаю.
— Относительно показания лакея, который видел вас влезающим в комнату убитой?
— Не знаю.
— Ну, наконец, относительно крови, которой вы были обрызганы?
— Не знаю, не знаю, не знаю…
Следователь поднял на меня изумленные глаза.
— Ваше запирательство наводит на мысль о сообщнике, но следствие совершенно отрицает это… Больше у меня нет вопросов… — и вдруг его голос немного дрогнул, — послушайте, — мягко сказал он, — знаете ли вы, в каком положении дело? Ведь против вас говорят все улики… Нет ничего, что бы оправдывало вас… Я совершаю преступление, что так разговариваю с вами, но я сам не знаю — убийца вы или нет… Мне в первый раз в жизни приходится иметь дело с таким преступлением, где все факты говорят одно, а между тем, здесь есть что-то недосказанное, что может все перевернуть вверх дном…
— Спасибо, — проговорил