А сын рос и всё дальше сердцем отдалялся от порхающей по жизни матери и тем более — от чиновного суховатого отчима. Запоем читал, писал стихи, мечтал о романтических подвигах. Окончил университет, но место в министерстве иностранных дел, предложенное отчимом, отверг: что-то томило молодого человека, звало к другим берегам. Неожиданно уехал в Грузию, на черноморское побережье к деду. Однако и там не нашёл утешения: малопонятная, незнакомая культура российской окраины раздражала его, язык знал плохо, а горбоносый, одичало чёрный дед оказался тираном — требовал от внука бог весть что: и русский забудь, и вино пей только грузинское, и живи только в Грузии, и одевайся стародавним грузинским манером — носи какие-то немыслимые шаровары и поддёвку. Но внука любил — и единственным он был, и так мучительно сына родного напоминал. Порой старик прижимал к груди внука, и холодноватый Виссарион слышал — рвались из старика слёзы горечи.
Старик ни в какую не отпускал внука в Петербург, но измученный Виссарион всё же уехал, и месяца не погостевал. Дед дал ему денег и обещал всё завещать ему.
— Ты — грузин! — по-грузински рокотал старый князь, досадливо и раздражённо прощаясь с непокорным, странноватым внуком. — Слышишь — гру-зин! Русским любой дурак может быть, а грузином — только мы, грузины. Не отрывайся от Грузии, люби, боготвори её. — И несчастный старик тихонько и бессильно заплакал, встретив глубокие и печальные глаза внука, который смотрел куда-то в небо, за море.
В Петербурге Виссарион в пух и прах разругался с отчимом, который уже ультимативно и властно настаивал, чтобы пасынок определился на службу, начал, «как все порядочные люди», карьеру. Была и мать дома, только что запорхнувшая из Ниццы, с сиянием в глазах и притворной миной недомогания на красивом лице. Виссарион видел и злился, сколь равнодушны ко всему на свете и его мать, и отчим, и их великосветские, чиновные, отчего-то вечно напыщенные знакомые. Равнодушны, понимал, они были ко всему, кроме одного — того, что доставляло им удовольствие, тешило их себялюбие. Он страдал в этом пышном, цветистом, но безликом, однообразном обществе людей, которые развлекались и играли. Молодому человеку хотелось какого-то особенного образа жизни, какой-то большой и непременно благородной цели.
После очередного крупного скандала с отчимом и матерью Виссарион поздним вечером тайком оставил дом и поселился у своего давнего знакомца, с которым учился в университете, — у Сотникова Ивана. Этот желчный, ожесточённо-умный Иван когда-то подсовывал Виссариону нелегальные брошюрки, призывавшие к перепахиванию жизни, к социальному взрыву. Сотников жил аскетично, бедно, в чердачной холодной комнатушке, но был горд, заносчив, беспощаден и к себе, и к людям. Виссариона поражало, с каким презрением этот коротконогий, в извечно засаленной косоворотке человечек относился вообще к людям и к тем, кто оказывался с ним рядом на жизненном пути:
— Цивилизация одряхлела, испоганилась и нуждается во вселенской встряске и чистке. Горький — то бишь Пешков-с! — слеп: заявляет, человек-де — это звучит гордо. Ха! Обрадовались! Нате, выкусите! Человек измельчал, опаскудился — жрёт, пьёт, спит, снова жрёт, пьёт, спит. Всюду рабы — рабы денег, рабы наслаждений, рабы рабов. Тьфу! А Россия? Что такое Россия? Свалка обломовщины и поповщины! Так вот я говорю: Россию — похоронить! Веру — к чёрту! Попов — на виселицу! Дворянство и буржуев — в цеха и на поля, а лучше — извести, вытравить, как клопов! Мы новый мир построим! Новый человек станет хозяином Вселенной! — Его глаза изжелта, как свечи, загорались, он страшно бледнел, и казалось, вот-вот упадёт в обморок. Замолкал, ломал немытые, шафранные от табака пальцы.
Виссариону, вскормленному иным миром, удивительным образом нравился «безобразный, но прекрасный», как он определил про себя, Сотников. Мятежный, обуянный противоречивыми желаниями и стремлениями князь слушал его, заражался азартом злобы и ненависти к бесполезной жизни, которой, стало представляться ему, все больны вокруг, а не только люди того высшего круга, из которого он вырвался.
У Сотникова собиралась такая же взлохмаченная, пренебрегающая условностями молодёжь. До спазм спорили, читали, штудируя, нелегальные книжицы и газетки, порой крепко ругались, до одури курили, тянули пиво и квас, изредка чаёвничали, соря крошки на пол. Расходились всегда мирно, взблёскивая в потёмках коридора и подъезда азартными глазами. И не пролетало двух-трёх дней — слетались в обшарпанную квартирку Сотникова и снова бредили в табачном дыму о новом человеке.
«Новый человек» — было любимой, козырной фразой Сотникова. Он произносил её всегда приподнято, потрясая напряжённо растопыренными ладонями, и будто бы поистине побивал чужую карту этим козырем.
— Миру нужен новый человек — воскрылённый, оторванный от мелочных интересишек. Он грезит всемирным братством и упрямо, остервенело прорывается к нему сквозь дебри мещанства, — книжно и красиво заявлял Сотников. Но его трудно было заподозрить в фальши: он, несомненно, был искренен, как искренен даже в плохой роли талантливый опытный актёр. — И нам, нам, именно нам, анархистам с социалистами, ваять этого нового человека. Наша историческая задача — заселить планету новым человеком, вытеснив всякую шваль. Или — умереть. Да, да, да, или умереть!
У Виссариона от этих слов начинало внутри жечь и ему казалось, что он понимает, зачем же нужно жить.
Дед высылал Виссариону деньги, и немалые суммы уходили Сотникову на революционные нужды, но на какие — Виссарион не спрашивал.
Засылала за Виссарионом мать, отправляла записки, умоляла вернуться домой. Мятежный сын отмалчивался, прогонял посыльных. Однажды мать сама явилась, но сын не запустил её в комнату, поговорил с ней в потёмках лестничной площадки. Он впервые увидел в её глазах искренние материнские слёзы, которые высвечивали узкие лучи солнца из щелей забитого досками оконного проёма. Однако был неумолим:
— С прежней жизнью порвано, и говорить не о чем! Я не только не вернусь, но буду день и ночь работать на разрушение вашего гнилого мирка, — так он выпалил ошарашенной матери.
Сын закрыл перед ней дверь, и она, как