— Сидор, пульни-ка в энтих шкурников!
Мужики лепетали:
— Мы сами по себе. Отпустите нас, братцы. Не берите грех великий на душу.
Один пожилой, с опалёнными усами казак так им ответил, тыча дулом винтовки в бороду мужика:
— Ишь, сами по себе! Чисто коты, что ль?
— Ага, коты! — угодливо заблеяли мужики.
— Так, можа, не убивать вас, а охолостить? Всё дряни опосле будет меньше в городе!
— Чиво хотите делайте, а жизни не лишайте, — повалился на колени один и утянул за собой других.
— Патронов жалко, а то бы… — и для порядку по разу хлестнул мужиков нагайкой. Потом они не могли друг другу в глаза взглянуть: на поверку трусами самыми что ни на есть настоящими оказались; хорошо, вечер подоспел, тьма скрыла лица.
Весь день занимались пожары, а вечером город полыхнул — охватно, наступательно, сразу в семи-восьми местах. Поднялись, как победные полотнища, зарева. Трещали брёвна, огонь скручивал доски, стёкла лопались, женщины выли, дети верещали, мужчины метались с вёдрами и баграми, а рядом пули свистали. (Пожару не дали расползтись и погубить город — крепко помнили роковой 1879 год, когда Иркутск до основания выгорел; повезло к тому же: ветер подул только поздно ночью, когда справились с большими очагами возгорания.)
Мужики попытались окольными путями, всё больше берегом, пробраться к Московским воротам, но по льду ползли люди с винтовками и пулемётами, грозились, отгоняли прочь от реки. Чудом выскочили ошалевшие мужики в своих потрёпанных, изломанных кошёвках на Троицкую, к понтонному мосту через Ангару, а тут — непримиримый заградительный отряд из рабочих. Всех отгоняют от моста:
— Нельзя! Нет хода! Пшёл вон! Стрелять будем!..
Умоляли погожские мужики пропустить на ту сторону.
Может, и упросили бы седого, сбитого дядьку — командира отряда, да вдруг выскочил из темени проулка отряд юнкеров и офицеров. Стрельба, ругань, стоны. Рабочие побежали к железнодорожному вокзалу — вдогонку им шквал огня. Многие попадали, корчились в муках. Схватили юнкера этого седовласого командира, повалили под насыпь и стали колоть штыками. А погожцы уже ополоумели, с отчаяния направили храпящих лошадей на мост и — стегали их, полосовали, быть может, уже не соображая, что творят. Одна лошадь неуправляемым, бешеным галопом рванула по мосту, но оскользнулась, подломила передние ноги и улетела с кошёвкой и с седоком на лёд: саженей двадцать перил, крепких, толстых, бревенчатых, были кем-то спилены, видимо, на дрова. Хрустнуло, вскрикнуло, заржало — и, подхваченное мощным течением, ушло под воду. Двое других выскочили на другой берег и почём зря хлестали, хлестали кнутами лошадей.
Без оглядки мчались до самого Погожего. В Погожем не распрощались, не взглянули друг на друга, а каждый погнал еле живую лошадь к своему дому.
Один из них, когда скакал мимо дома Охотниковых, приметил рядом с воротами новый небольшой стог сена на волокуше: видимо, сегодня днём приволочили с луга. Какая-то сила заставила мужика остановить лошадь. Тихонечко сполз с бортика кошёвки. Хищнически замер, слушая тишину. Погожее уже спало. Ни огонька. В голове — и горечью, и ожогом: «Ишь, гад какой этот Михайла: сенами запасся так, что ни одной коровёнки по сю пору ещё не забил. А у меня три клока осталось — чем единственную корову с бычком прокормлю? Он, значится, будет шиковать? А вот не видать и ему лёгкой зимы! Мне худо — пущай и он помучается». Посмотрел мужик на уже слабенькое зарево горящего города. На какие-то свои разноречивые, двойственные чувства взмахнул рукой: «Эх! А есть ли он — бог-то? Молюсь-молюсь, бью поклоны, а, один чёрт, погано живу». Подкрался к дому Охотниковых, чиркнул спичкой — бросил огонёк в сено. Запрыгнул в кошёвку, легонько понукнул коня и — растаял в ночи, будто и сам был частью тьмы.
78
Спичка угодила на сыроватый, припорошенный снегом клок сена, и пламя, небойко поднявшись выше вершка и подрагивая, как бы озиралось и обдумывало: стоит ли здесь обживаться? Замрёт — будто смотрит на прекрасный высокий дом Охотниковых с резными наличниками, с голубеньким «гребешком» на кровле. Быть может, любовалось. Да и как можно было не любоваться этой красой, этой искусной деревянной резьбой, покрытой охрой и белилами, — резьбой рук Григория Васильевича.
С ленцой и великой неохотой то вправо наползало пламя, то влево, то повыше забиралось, то пониже сползало — убежать хотело, видимо. То неожиданно остановится, трепыхаясь на угасании, — осмелилось на что-то или нет?
Возможно, угасло бы, легло бы спать на притрушенный клочок, да с Ангары, с правобережного распадка дунуло ветром: где-то в жутких глубинах тайги столкнулись тепло и холод, тьма и свет, стали бороться за верховенство в мире. Пламя, очнувшись от секундной слабости и неуверенности, метнулось к сухим, не заснеженным былинкам, встреснуло и покарабкалось выше, выше. Ещё понаддуло, ещё, ещё — пламя взвилось, осветило собою весь лик дома. Увидело эту красоту в полный охват — и уже, видимо, другое желание стало управлять пламенем: шире лицезреть этот удивительный, радующий сердце и глаз, ухоженный с любовию и умом дом, осветить его, чтобы сиял он в ночи, радуя. И радуя если не людей, так небо с его звёздами.
Порывами набегал ветер, взвивал снег и пожухлые листья и травинки осени. Стог полыхнул от низу до верху, искры стали заполошно метаться; уносились в буранную тьму.
Но первым загорелся всё же не охотниковский дом, а сразу два невдалеке — Драничниковых и Басковых. От охотниковских ворот ветер какое-то непродолжительное время размётывал искры по всей улице. На Великом сибирском пути протрубил изюбрем паровоз, но только ветер расслышал этот призыв.
Возгосподствовали вихри, круговерти; они, как взбесившиеся псы, носились от дома к дому, и искры находили благодатные для себя уголки в овинах, в сеновалах, в застрёхах кровель — в покинутых гнёздах минувшей весны. Вихри как будто схватывались друг с другом — кому подпалить очередную усадьбу? Урчали, как звери, но некого было напугать — Погожее крепко спало; даже собаки забились в будки, свернулись клубками, как будто отъединились от этого недобро развеселившегося мира.
Усадьба Охотниковых загорелась с ворот — с этих больших, украшенных резьбой, покрашенных, под козырьком ворот; пламя, можно было подумать, не осмеливалось ещё взяться за сам