Об «опыте» Ивана Кондорова предпочли не поминать.
Глава 12
В январе 1940 года и Василий Мануйлов едва не оказался в числе добровольцев. В газетах было много всего и всякого про финскую войну. И про то, например, что эти финны, получившие государственность из рук советской власти, — аж от самого Ленина! — оказались неблагодарными тварями, пляшут под дудку империалистических держав, получают от них оружие и снаряжение, мечтают о «великой Суоми» в пределах всего советского Севера-Запада, включая в себя Кольский полуостров с Мурманском, Карелию с Петрозаводском, Белое море с Архангельском и Финский залив с Ленинградом…
Писали, что по всей советской стране проходят митинги и собрания, осуждающие происки империализма и финских националистов, что тысячи и тысячи советских граждан записываются добровольцами и рвутся на фронт, чтобы делом доказать свою любовь к советской Родине, коммунистической партии и товарищу Сталину.
Состоялось собрание и в литейном цехе Металлического завода — сразу же после гудка об окончании работы первой смены. На собрании с докладом о международном положении выступил военный лектор с двумя шпалами в петлицах, невысокий, лысый, с толстыми губами на круглом лице и с медалью «20 лет РККА» над карманом габардиновой гимнастерки. Округлыми фразами, приятным баском он рассказал, как германский фашизм и международный империализм подстрекают маленькую Финляндию развязать большую войну против СССР, что, хотя англичане и французы находятся с немцами в состоянии войны, воевать между собой не собираются, в Финляндии работают бок о бок, обучая финскую армию, и мечтают лишь о том, чтобы ослабить Советский Союз, но товарищ Сталин зорко следит за их коварными происками и не допустит, чтобы наши враги поживились за счет рабочих и колхозников страны Советов.
Лектору хлопали долго и радостно. Он коротко кивал головой и обтирал клетчатым платком свою лысину.
Затем выступил парторганизатор цеха и еще несколько цеховых активистов, которые тоже возмущались и выражали поддержку товарищу Сталину в его неустанной борьбе с международной реакцией. Последним выступил Колька Домников, обрубщик, совсем еще сопляк:
— Раз такое дело повертывается против всемирного рабочего человека, — говорил Домников, с трудом подбирая слова, хлопая голубыми глазами и рубя кулаком воздух, — то я, значица, как есть сознательный элемент рабочего классу, имею намеренность поддержать товарища Сталина в его кажнодневной борьбе и записуюсь в добровольцы против финских имперьялистов и ксплутаторов. Чтобы, значица, отдать свою жизню на этот… на алтарь и прочее.
— Вот это правильно! — поддержал Кольку парторганизатор, не дождавшись, когда тот закончит свою речь. — Это по-большевистски и по-сталински.
И тут же уселся за стол и стал записывать в добровольцы, выкликая людей по списку. И когда выкликнул Мануйлова, Василий записался тоже. И дело не только в речах и газетных статьях, а в общем настрое: действительно, как это так? — какая-то Финляндия и такие мерзости! — дело в желании не отставать от других, в необходимости куда-то идти, бежать, кричать, драться и, может быть, умереть, хотя о смерти никто не думал. И вообще, мыслей тут особых не требовалось, думать было не о чем, всеми владела досада и раздражение, какие овладевают сильно занятыми людьми, оторванными от дела по пустякам: вот сейчас соберемся всем миром да как жахнем… и снова займемся делами.
А еще Василию показалось, — как, впрочем, и другим, как до этого Ивану Кондорову, — что участие в войне непременно как-то изменит его жизнь, даст ей другое направление. Он даже забыл о своей чахотке, потому что о ней забыл и парторганизатор, хотя знает доподлинно, что чахоточных в армию не берут. Да и при чем тут чахотка, когда такое дело? Что она, эта чахотка, помешает ему стрелять?
О детях и Марии Василий при этом старался не думать. Не по безразличию к их судьбе, а держалась в нем подспудная уверенность, будто изменения в его жизни непременно скажутся в лучшую сторону и на их будущем. О том, что на войне убивают, ему как-то в голову не приходило. Как не приходило и другим. И другим тоже казалось, что их добровольчество пойдет им впрок. Ну и, конечно, польза общему делу.
Василия не взяли. И вообще из литейного и модельного цеха не взяли никого. Щупленький инструктор из горкома партии, взявший слово последним, поблагодарил товарищей рабочих, потрясая списком добровольцев, за патриотический порыв и пожелал им трудиться на благо родины еще усерднее. С тем и разошлись. Но уже без блеска в глазах, хмуро, не глядя друг на друга от неловкости и смущения.
Василий, переодевшись и умывшись, шел домой. Перед самой проходной его обогнали инструктор горкома и лектор. Инструктор говорил возбужденно, дергая при этом лектора за обшлаг кавалерийской шинели:
— А неплохо получилось, скажу я вам, Марк Борисыч. Оч-чень неплохо. А настрой какой? А? Оч-чень хороший настрой.
Лектор согласно кивал остроконечной буденовкой, подтверждал:
— Везде, доложу я вам, Леонид Давыдыч, всеобщее воодушевление и высокий настрой. Именно высокий.
Чувствовалось и по голосу, и по словам, что люди эти довольны проделанной работой, а настрой и воодушевление относят на свой счет: не проведи они собрания, не прочитай лекцию, не объяви запись добровольцев, не было бы ни воодушевления, ни настроя.
За проходной они сели в черную «эмку» и укатили.
* * *Мария узнала о собрании в цехе из передачи ленинградского радио. Оно, это радио, висело в коридоре и никогда не выключалось. К нему привыкли и не замечали его постоянного бормотания, как не замечают уличного шума и шелеста под ветром листвы деревьев. Но два слова: «Металлический завод» насторожили Марию, и она, остановившись, прослушала короткую информацию от начала до конца: о том, что в литейном цехе было собрание, что все молодые рабочие записались добровольцами. Раз все, значит — и ее Василий: он ведь у нее тоже молодой.
Сердце у Марии обмерло, она, скользя рукой по стене, вошла в свою комнату и обессиленно опустилась на табуретку, сжимая в руке мокрую детскую пеленку. Поначалу в ее голове не было никаких мыслей, все поглощалось ужасом перед неизвестностью. Но затем… затем запись в добровольцы каким-то образом связалась с тем, что говорил ей когда-то Кондоров о любовной связи Василия с какой-то девицей, что если Василий записался в добровольцы, то исключительно потому, что она и их дети ему надоели и даже опротивели. Он и в постели стал вести себя как-то по-другому, без прежней ласки, целует редко, часто отворачивается, когда она пытается его поцеловать. Так вот, значит, до чего дошло. А она-то, дура, так когда-то старалась, ночи над ним просиживала, ходила как за грудным ребенком, утки и судна из-под него вынимала. И