— Успокойся, Алексей Потапыч, — положил Пивоваров руку на колено Гаврилову. — Во-первых, о нас писать нельзя: мы в некотором роде — секретное оружие. Во-вторых, ничего особенного мы не совершили. Тот же Яростов, может, все четыре года из окопов не вылезает, а мы с тобой… сам знаешь. Так что нам свои грехи еще замаливать и замаливать.
— А я не собираюсь замаливать! — раздался в настороженной тишине резкий и злой голос из глубины землянки.
— Я не в прямом смысле, — поспешил пояснить Пивоваров, обращаясь в полумрак. — Я в том смысле, что мы перед своим народом в неоплатном долгу. А перед своими погибшими товарищами — тем более. Я в этом смысле, Василий Аристархович.
— Я хорошо понимаю, в каком вы смысле, Ерофей Тихоныч.
И человек, которого Пивоваров назвал Василием Аристарховичем, среднего роста, с упрямой квадратной головой и маленькими немигающими глазами, вышел из дымного полумрака к горящей буржуйке.
— Теоретически я все понимаю, а практически взять на себя вину за все, что со мной случилось… да и с тысячами таких же, как я, практически я это принять не могу, — продолжал он. — И свое нынешнее положение — тоже. Сейчас бывшего в плену солдата проверяют меньше, чем офицера. Значит, мне, офицеру Красной армии, выходцу из потомственной рабочей семьи, чей дед и отец делали революцию, доверяют меньше, чем солдату из крестьян. Почему, хочу я вас спросить? А у меня, помимо прочего, две благодарности от самого наркома Ворошилова. И задницы, заметьте, никому не лизал! Смею думать, что и воевал бы не хуже других. И к немцам в плен попал не по своей вине. Два побега — не повезло мне с побегами…
— Не вы одни бегали, — прозвучал чей-то голос из темноты.
— Я это говорю не хвастовства ради… Положим, я такой невезучий. Допускаю для себя лично и для какой-то части офицерства. Но десятки тысяч! — это как понимать? Может, нам всем не повезло в чем-то другом? Может, виноватых надо искать не в этой землянке и не в фильтрационных лагерях?..
И вдруг, резко обернувшись к кому-то:
— Да перестань ты меня дергать, черт побери! Могу же я хоть раз в жизни… Меня завтра убьют — я это точно знаю. Да и всех нас… Нас для этого и собрали в этот батальон — дураку понятно. Штурмовой… Какой-то шутник просто заменил слово «штрафной» на слово «штурмовой», чтобы наивным людям умирать легче было. Но я не об этом сейчас. Имею же я право сказать перед смертью все, о чем молчал годы. О чем все мы молчали и продолжаем молчать. Потому что другого времени у меня не будет… Так вот, я хочу знать, за что мы расплачиваемся? За какие такие грехи? Да вот за это же самое: за то, что молчали, когда наших же товарищей, коммунистов и офицеров, преданнейших революции и партии людей, ни за что ни про что ставили к стенке… Тухачевского, Блюхера, командиров дивизий, полков… Когда кричать надо было на всю Ивановскую! А мы не только молчали, но и аплодировали, ручки вверх поднимали, клеймили своих товарищей врагами народа, за шкуры свои дрожали — вот в чем наша вина, вот за что мы сегодня расплачиваемся. В этом я свою вину признаю полностью. И за бездарно, преступно проигранное начало войны — тоже. Потому что если бы не молчали, не было бы этого позора. И еще: тяжело умирать, зная, что все передуманное тобой останется втуне, никому не принесет пользы. Поэтому я и хочу, пока у нас есть время… И плевать мне на то, что кто-то сейчас побежит к смершевцу докладывать, что бывший майор Зарецкий заговорил вдруг человеческим языком! — выкрикнул майор в полумрак землянки звенящим от напряжения голосом.
Сквозь сумрак тесной землянки прошла волна глухого ропота и затихла на чьем-то горестном вздохе.
Пивоваров воспользовался паузой:
— Все мы, Василий Аристархович, одну и ту же думу думаем, у всех об одном и том же душа болит… — И, заметив протестующий жест Зарецкого, подтвердил, слегка повысив голос: — Да, у всех! Только люди мы — разные, и душа у каждого болит по-разному.
— Это что же, по-вашему, и у Кривоносова душа болит? — с издевкой спросил Зарецкий. — И у бывшего интенданта Мирволина?
— А при чем тут бывший интендант Мирволин? — пронзил полумрак острый фальцет. — Я что, не тех же вшей кормлю? Не в том же окопе сидел вчера с бывшим майором Зарецким? Или я у кого пайку украл? Если я до войны ваши драные подштанники менял на новые, так я уже и сволочь?
Острый фальцет Мирволина резал слух, покрывал глухой ропот и вырвался наконец на середину землянки высоким узкоплечим человеком с широким лицом. Он навис над всеми, почти упираясь головой в бревенчатый потолок, и, поворачиваясь то к одному, то к другому, кричал рыдающим голосом, брызгая слюной и по-женски ломая пальцы:
— Я виноват в том, что еще жив! Другой вины за собой не знаю! Вам, майор, захотелось пофилософствовать, на вас, как говорится, нашло, вы хотите выговориться перед смертью, вам не только себе, но и другим судьей захотелось стать, вы одних хотите налево, других — направо, и чтобы они с вашими ярлыками на тот свет отправились! Вам этого захотелось? А какое право вы имеете судить о Тухачевском и прочих? Кто вам дал это право? Что вы о них знаете? Ничего вы не знаете и знать не можете! И никто из нас правды не знает. А что жили они как баре, что окружали их всякие холуи, так это… Уж кто-кто, а я насмотрелся. И нечего тут ворошить прошлое. Почему мы должны выслушивать ваши домыслы и обвинения? Я — не желаю! Все мы не святые, всех нас завтра смерть поравняет — и тех и этих. И я хочу умереть спокойно. Так что заткнитесь и не мешайте людям напоследок…
— Это ты заткнись, ублюдок кривоносовский! — хрипло выдохнул Зарецкий и подался к Мирволину, сжимая кулаки.
Но между ними уже стоял Гаврилов.
— Товарищи офицеры! — рявкнул он голосом, которым когда-то перекрывал рев работающих танковых двигателей.
На какое-то время в землянке повисла гнетущая тишина. Было лишь слышно, как запаленно дышат Зарецкий и Мирволин, будто их