Назавтра, очнувшись от тяжелого, как бродильный чан, сна, Лебрак медленно потянулся, ощутив боль от побоев и пустоту в желудке.
Он тут же вспомнил обо всем, что случилось; в его мозгу будто бы лопнул огненный шар; его бросило в жар.
В беспорядке раскиданная по всему полу одежда свидетельствовала о глубокой тревоге, обуревавшей ее владельца при раздевании.
Лебрак подумал, что отцовский гнев должен слегка поутихнуть после ночного сна; по раздающимся в доме и доносящимся с улицы шумам он определил, который час; скот возвращался с водопоя, мать понесла коровам «перекус». Пора было вставать и, если он не хотел снова подвергнуться суровому домашнему наказанию, делать то, что входило в его обязанности каждое воскресное утро, а именно: отскоблить и до блеска начистить пять пар обуви всех членов семьи, принести дров для очага и набрать воды в лейки.
Выскочив из постели, он сразу надел кепку; затем прикоснулся руками к своему болезненно горящему заду. Зеркала не было, и, чтобы рассмотреть то, что его так интересовало, он вывернул шею как только мог и увидел: все было красное в фиолетовую полоску!
Были ли это следы хворостины Мига-Луны или отметины от отцовской палки? И то и другое, конечно.
И снова краска стыда или злобы залила его лицо: чертовы вельранцы, они еще за это получат!
Он быстро натянул чулки и принялся разыскивать свои старые штаны, те, что надевал каждый раз, когда надо было выполнять работу, во время которой он мог испачкаться и испортить свою «хорошую одежду». Это, черт возьми, был тот самый случай! Однако он не понял комичности ситуации и спустился в кухню.
Прежде всего, воспользовавшись отсутствием матери, он стянул из буфета краюху хлеба и сунул ее в карман. Время от времени он доставал ее и жадно откусывал огромные куски, которые едва помещались у него во рту. Затем он с остервенением стал орудовать щетками, будто накануне ничего не произошло.
Отец, вешая кнут на железный крюк, вбитый в каменную перегородку посреди кухни, мельком бросил на него суровый взгляд, но не разжал губ.
Когда мальчик закончил работу и осушил миску супа, мать проследила за его воскресным умыванием…
Следует заметить, что Лебрак, как и большинство его товарищей, за исключением Крикуна, имел довольно прохладное, если можно так сказать, отношение к воде и боялся ее не меньше, чем живущая у них в доме кошка Митис. Он любил воду только в уличных канавках, где ему нравилось шлепать босиком, и как движущую силу, заставлявшую вращаться лопасти водяных мельничек, которые он мастерил из веток бузины и ореховых скорлупок.
Так что в течение недели, несмотря на гнев отца Симона, он вообще не мылся. Только руки, чистоту которых требовалось продемонстрировать, и чаще всего вместо мыла использовал песок. В воскресенье он нехотя подвергался полной процедуре. Вооружившись предварительно смоченной и намыленной жесткой тряпкой из сурового коричнево-серого полотна, мать сильно терла ему лицо, шею, складки за ушами, внутри которых она действовала при помощи скрученного уголка салфетки, правда, не столь энергично. В тот день Лебрак сдержался и орать не стал. Ему выдали воскресную одежду и позволили пойти на площадь, когда раздастся второй удар призывающего к мессе колокола. Однако с иронией, начисто лишенной изящества, не преминули отметить, что, мол, пусть только попробует повторить вчерашнее!
Всё лонжевернское воинство было уже там. Бойцы разглагольствовали, без умолку тараторили, снова и снова пережевывая свой разгром и тревожно поджидая командира.
Он же попросту смешался с толпой товарищей по оружию, немного взволнованный всеми этими блестящими глазами, обращенными на него с немым вопросом.
– Ну чё там, ясное дело, мне всыпали. Да ладно, я ж не помер, чего уж! Так что с нас причитается, и мы им за это отплатим.
Подобная манера выражаться, на первый взгляд или на взгляд человека несведущего, могла бы показаться лишенной логики, однако все всё поняли с первого раза и мнение Лебрака получило единодушную поддержку.
– Так продолжаться не может, – продолжал он. – Нет, надо обязательно покумекать и что-то придумать. Больше не хочу, чтобы меня драли на кухне, потому что, во-первых, меня перестанут выпускать из дому… да и вообще, пусть платят за мою вчерашнюю порку. Во время мессы подумаем, а вечером обсудим.
В этот момент мимо прошли девочки, стайкой направлявшиеся к мессе. Пересекая площадь, они с любопытством глядели на Лебрака, чтобы рассмотреть, «в каком он виде», потому что были в курсе великой войны и от своих братьев или кузенов знали, что накануне полководец, невзирая на героическое сопротивление, познал участь побежденного и воротился домой ободранным и в плачевном состоянии.
Хотя Большой Лебрак был не робкого десятка, под обстрелом всех этих взглядов он покраснел до ушей. Его мужская и воинская гордость жестоко страдала от поражения и временного разгрома. А хуже всего было то, что, проходя мимо, сестра Тентена исподтишка посмотрела на него своими влажными и нежными глазами, красноречиво выражавшими все сочувствие, которое она испытывала к его несчастью, и всю любовь, которую, несмотря ни на что, сохранила к избраннику своего сердца.
Хотя эти знаки несомненно свидетельствовали о симпатии, Лебрак во что бы то ни стало хотел оправдаться в глазах подружки; поэтому, оставив отряд, он потянул Тентена в сторонку и с глазу на глаз спросил его:
– Ты хотя бы всё по-честному рассказал сестре?
– А то! – заверил его друг. – Она плакала от злости и говорила: «Попадись мне этот Миг-Луна – уж я бы ему глаза выцарапала!»
– Ты сказал, что я, это, чтобы освободить Курносого? И что, если бы вы пошевелились, они не смогли бы вот так запросто поймать меня?
– Ну да, конечно, сказал! Я даже сказал, что, когда они тебя отделывали, ты даже не плакал, а напоследок еще показал им зад. Видел бы ты, старик, как она слушала! Я бы не стал говорить, но она втюрилась в тебя, наша Мари! Даже велела мне поцеловать тебя, но, понимаешь, у мужчин это не принято, это выглядит как-то по-дурацки. А так-то я бы охотно… да, старик, если женщина любит… Еще она сказала, что в следующий раз, когда у нее будет время, она постарается пойти с нами, чтобы, если тебя снова сцапают – ну, ты понимаешь, – пришить тебе пуговицы.
– Меня больше не сцапают, черт бы тебя побрал! Этого не будет, – отвечал командир. И всё же он был тронут. – А когда я снова отправлюсь на Версельскую ярмарку, скажи ей, я опять привезу ей пряник. Но не такую ерундовину, а большой, знаешь, такой, за десять су, с двойной надписью!
– Вот уж Мари будет довольна, старик, когда я ей