— Ты, конечно, права, — согласился Эмори. — Это какая-то неприятная, неодолимая сила, и она подоплека всего остального. Словно актер, который демонстрирует тебе свою технику… погоди, дай подумать…
Он помолчал, подыскивая метафору. Они повернули и ехали теперь по дороге футах в пятидесяти от обрыва.
— Понимаешь, каждому нужно набрасывать на это какое-то покрывало. Мелкие умишки — второе сословие, по Платону, — те пускают в ход остатки рыцарской романтики, разбавленной викторианской чувствительностью; а мы, претендующие на высокую интеллектуальность, притворяемся, будто видим в этом другую сторону своей сущности, ничего общего не имеющую с нашим замечательным разумом. Мы притворяемся, будто самый факт, что мы это понимаем, гарантирует от опасности попасть к нему в рабство. Но на самом-то деле секс таится в самой сердцевине наших чистейших абстракций, так близко, что загораживает вид… Вот сейчас я могу поцеловать тебя и поцелую. — Он потянулся к ней, но она отстранилась.
— Не могу. Не могу я сейчас с тобой целоваться. У меня организация тоньше.
— Не тоньше, а глупее, — заявил он раздраженно. — Ум не защита от секса, так же как и чувство приличия.
— А что защита? — вспылила она. — Католическая церковь? Максимы Конфуция?
Эмори от удивления не нашелся что ответить.
— В этом, что ли, твоя панацея? — крикнула она. — Сам ты старый ханжа, и больше ничего. Тысячи злющих священников треплются насчет шестой и девятой заповедей, призывая к покаянию кретинов итальянцев и неграмотных ирландцев. Все это покрывала, маски, сантименты, духовные румяна, панацеи. Говорю тебе, Бога нет, нет даже абстрактного доброго начала, каждый должен сам для себя до всего додумываться, правда — вот она, за высоким белым лбом, таким, как у меня, а ты по своей ограниченности не желаешь это признать. — Она выпустила поводья и кулачком погрозила звездам. — Если Бог есть, пусть убьет меня!
— Типичные рассуждения атеистов о Боге, — резко сказал Эмори.
От кощунственных слов Элинор его материализм, и всегда-то непрочная оболочка, затрещал по всем швам. Она это знала, и то, что она знает, бесило его.
— И подобно большинству интеллигентов, которым при жизни религия только мешает, — продолжал он холодно, — подобно Наполеону и Оскару Уайльду и прочим людям твоего склада, на смертном одре ты будешь со слезами призывать священника.
Элинор резко осадила лошадь, и Эмори, догнав ее, тоже остановился.
— Ты так думаешь? — Голос ее прозвучал до того странно, что он испугался. — Ну так гляди! Сейчас я прыгну с обрыва. — И не успел он опомниться, как она рывком повернула лошадь и во весь опор понеслась к краю плато.
Он бросился вслед — тело как лед, нервы гудят набатным звоном. Остановить ее нечего и думать. Луну скрыло облако, лошадь не заметит опасности. Но не доезжая футов десяти до края, Элинор с пронзительным воплем бросила тело вбок, грохнулась наземь и, два раза перевернувшись, застыла в кустарнике в пяти шагах от обрыва. Лошадь с отчаянным ржанием исчезла из глаз. Он подбежал к Элинор и увидел, что глаза у нее открыты.
— Элинор! — крикнул он.
Она не ответила, но губы шевельнулись, и глаза вдруг наполнились слезами.
— Элинор, ты расшиблась?
— Кажется, нет, — сказала она едва слышно и заплакала. — Лошадь… насмерть?
— О господи, конечно.
— Ой, — простонала она, — я ведь тоже хотела… я думала…
Он бережно помог ей подняться, посадил на свою лошадь. Так они пустились домой — Эмори вел лошадь, а Элинор, склонившись на луку, горько рыдала.
— Я ведь не совсем нормальная, — выговорила она с усилием. — Я уже два раза такие вещи проделывала. Когда мне было одиннадцать лет, мама помешалась, по-настоящему, была буйнопомешанная. Мы тогда жили в Вене…
Всю дорогу она, запинаясь, рассказывала о себе, и любовь в сердце Эмори медленно убывала вместе с луной. У дверей ее дома они по привычке чуть не поцеловались, но она не кинулась ему на шею, да и он не раскрыл ей объятия, как было бы неделю назад. Минуту они постояли ненавидя друг друга с лютой печалью. Но Эмори и раньше любил в Элинор самого себя и теперь ненавидел лишь зеркало. В бледном рассвете их фантазии усыпали землю, как битое стекло. Звезды давно погасли, только ветер еще вздыхал, негромко, с перерывами… но обнаженные души — кому они нужны? — и вскоре Эмори зашагал к своему дому, готовый с восходом солнца встретить новый день.
Стихи, которые Элинор прислала Эмори несколько лет спустя Здесь, земнородные, мы над журчанием водным, Тем, чья беспечная музыка света полна, День обнимали со смехом лучисто-свободным… Здесь нам удобно шептаться и ночь не страшна. Здесь мы вдвоем… Красотой ли с величьем мы были Вместе увенчаны вольною летней порой? Рваные тени листвы на тропе мы любили И гобелены прозрачные дали немой. Это был день… А о ночи преданье иное — Бледной, как сон, в карандашной штриховке ветвей: Призраки звезд нам шептали о дивном покое, Славы велели не ждать и не думать о ней. Звезды твердили о вере, что гибнет с рассветом… Юность — медяк, ею куплены чары луны. Смысл и порыв ощущали с тобой мы лишь в этом, Эти проценты мы были июню должны. Здесь мы, у струй, что о прошлом расскажут едва ли То, что не следует знать, и, мечты углубя, Молвят, что свет — только солнце… Но воды молчали… Кажется, вместе мы… Как я любила тебя! Что было прошлою ночью, в час гибели лета? К дому что́ нас потянуло в вечерних тенях? Кто там из мрака, оскалясь, уставился где-то? Ах, как ты, спящий, метался! Объял тебя страх. Что ж… Мы прошли… Мы теперь обратились в преданье — Метеоритов чудной искривленный металл,— И подменило навеки меня мирозданье, Ты же, усталости чуждый, смертельно устал. Страх — это зов… Безопасность нужна земнородным… Мы — голоса лишь и лица, навеки бледны… Шепчется полулюбовь над журчанием водным… Юность — медяк, ею куплены чары луны. Стихи, которые Эмори послал Элинор, озаглавленные «Летняя гроза» Звук песни, дуновенье ветерков, И чей-то легкий смех в дали немой, И дождь, и над полями чей-то зов… На солнце туча бурая нашла И, трепеща, скликает за собой Сестер. В деревьях — крыльям нет числа. Тень промелькнула — это голубок… И сквозь долину, по ее стволам Скользит на темную грозу намек — То дух, присущий высохшим морям,