— Иоанова? — переспросила Дарьюшка, соображая, что ей толкует бровастый старик. — Не помню я, не помню.
— И то! Откель тебе помнить про таинства, коль у греха в приклети возросла! — злобствуя, твердил старик.
И Прокопий Веденеевич, будто смилостивившись над несведущей Дарьюшкой, поведал ей устрашающим голосом, точно творил заклятье всему роду еретиков Юсковых:
— Есть у таинства четыре коня, и каждому дан глас грома господнего. Под первой печаткой — конь белый, а на нем всадник, имеющий лук и на голове венец. Под второй печатью — конь рыжий, и сидящему на нем дано взять мир с земли, и чтоб убивали друг друга, и дан ему большой меч на два конца точенный. Смыслишь то? Конь рыжий явлен ноне, и стала война, побоище всесветное.
— Да, да, война, — отозвалась Дарьюшка, трясясь от холода и проникающей сырости. «И на войне убит Тимофей», — вспомнила, а Прокопий Веденеевич продолжал!
— … и когда он сымет третью печать, тогда явится на землю конь вороной, имеющий меру в руне своей, чтоб грехи людские перемерять. Стон будет и вопль будет.
— И стон и вопль, — повторила Дарьюшка, и зубы у нее отстукивали мелкую дробь.
— … и будет снята четвертая печать, и тогда объявится конь бледный, и на нем всадник, слушай. Имя тому всаднику — смерть, и ад за ним. И дана будет ему власть над четвертой частью земли — умерщвлять мечом и голодом, мором и зверями земными, и не будет грешникам спасения. Ступай, дщерь! В послушании и терпении явится тебе Спаситель, и ты узришь тайну, и жизнь откроется тебе из пяти мер.
— Из каких «пяти мер»? — тряслась от холода Дарьюшка.
— Святым мученикам, какие не ведают греховной плоти, был глас господний. И сказано: «Ведайте пять мер жизни и сготовьтесь предстать пред ликом творца нашего». Такоже. Первая мера — когда во чреве пребываешь и ноздрями не дышишь, а плоть живая. Отчего так? Господь ведает. Вторая мера — когда на свет народился, стопами по земле пошел, а что к чему — не уразумел. Один к богу обратился, и благодать ему от века. Другой во грехе увяз, яко свинья в навозе. Со злом трапезу правит и не ведает, когда грядет конь бледный и спрос и суд чинить будет.
Дарьюшка решительно ничего не понимала. Что еще за «мера жизни»? И что за «конь бледный»?
— Будет и третья мера жизни за второй, — наставительно продолжал старик. — Угодный богу, яко во второй раз народится, и радость будет ему. И небо узрит в розовости, и станет на душе его просветление и мир. Такая мера для святых мучеников.
— И я, и я мученица!
— Ты не мученица, а во грехе пребываешь, коль плоть терзает тебя. Зри! Грядет третья мера, как жить будешь?
— Я ничего не понимаю!
— Будет дано, поймешь. И еще скажу: за третьей мерой жди четвертую, в коей старцы пребывают. Тогда душа очищение примет от земной скверны, чтоб воссиять в пятой мере и усладиться вечным блаженством в загробной жизни.
— Не понимаю!
— Ступай тогда! Нету мово разговора с греховницей, коль святого слова не разумеешь.
— Какая мера? Где? Люди как звери. Они меня замучают.
— В третьей мере возрадуешься, грю.
— В третьей? О боже! На одну ночь прошусь. Я не чужая вам, не чужая! Сын ваш…
— Сгинь с глаз моих, не совращай. Экая стужа! Не держи створку!
Старик пытался закрыть створку, но Дарьюшка вцепилась в нее обеими руками.
— Скажите, ради бога, Тимофей живой?
— Плоть мучает тебя, греховодница!
— Живой он? Живой?
— До чего же ты вредная. Гумага была — убит. Неведомо токмо: с покаянием али без креста и молитвы отошел из юдоли земной. Ежли без покаяния, сгил, как не жимши.
— Не верю! — выкрикнула Дарьюшка. — Не верю! Покажите бумагу.
— Не тебе пришла гумага из волости, а мне, яко родителю, — рассердился Прокопий Веденеевич. — Изыди, грю.
— Не уйду! Дайте прочесть бумагу.
— Створку вырвешь, дура. Бить тебя, што ль?
— Бейте же, бейте! — рванулась Дарьюшка грудью в окошко.
Прокопий Веденеевич отступил ругаясь, глядя на Дарьюшку пронзительно и зло, а тогда уже достал из деревянного сундучка сверток казенных бумаг, порылся в нем и нашел извещение, сочиненное урядником о погибшем сыне Тимофее.
Дарьюшка выхватила четвертушку бумаги и, повернув ее к свету, мгновенно пробежала глазами, и еще раз, и еще, и вдруг, тихо ойкнув, повалилась на завалинку.
Старик испуганно перекрестился, быстро захлопнул створку, притянул ее веревочкой к косяку и, не мешкая, погасил свечи на аналое, бормоча что-то под нос, ушел в большую горницу к сырице Меланье.
«Неисповедимы пути господни, — подумал он, приваливаясь к теплому боку невестки на деревянной кровати. — Экая дурь обуяла девку, а? Ума решилась! Греховное в греховности пребывает».
И заснул сном праведника.
II
Сколько пролежала Дарьюшка в беспамятстве под окном дома Боровиковых, она сама не знает. Очнулась продрогшая. «Убит, убит! — обожгло сердце, и она враз все вспомнила, поднимаясь на колени. — Убит, убит!.. Как же я, Тима?»
Ответа не было, только лопотал черный тополь.
Толстущие сучья висят над головой Дарьюшки и, покачиваясь под напором ветра, зловеще скребут по карнизу в крыше: «Скррр, скррр! Так было, так будет. Из века в век. Ступай и покорись». А у Дарьюшки зуб на зуб не попадает. Мокрое платье прилипло к телу. Волосы рассыпались по плечам. Покрывало скатилось с завалинки, и Дарьюшка не отважилась спуститься вниз и поднять его. К чему? «Убит! Убит! — отжимались слезы. Она плакала молча, глядя на черный, заунывно шумящий тополь. — Хоть бы мне умереть!» Но и умереть не могла — силы иссякли. Если бы кто подскочил с ножом, она бы не стала защищаться — молча приняла бы удар. Она не помнит, где и когда потеряла войлочные домашние туфли, и не чувствовала, как окоченели ноги. Пространное, всеохватное равнодушие усыпило сознание. «Мне все равно», — подумала она, теснее прижимаясь к бревенчатой стене, и боком, шаг за шагом добралась до угла дома, спустила ноги с завалинки, еще раз оглянулась на черный тополь и, вся скорчившись, с силою прижав руки к груди, побрела, как тень, возле заплота Боровиковых, мимо ворот, мимо соседнего дома Турбиных и свернула в глухой и узкий переулок. Куда? Зачем? Не думала. Брела серединой переулка по колено в вязкой, намытой непогодьем грязи, из лужи в лужу, гонимая вздохами холодного ветра, слякотью и тупым отчаянием.
На исходе переулка в приисковую улицу поскользнулась и упала, не успев опереться на руки. Не ойкнула. Враз объемно увидела обрюзгшее небо в наплывах такой же непролазной грязи, как и на земле, и вдруг вспомнила давнишний гимназический вечер памятной осенью тринадцатого года. Так же вот
