Под вечер урядник подкатил к ограде Зыряна. Прошел в избу и сказал, чтоб сейчас же собрали в дорогу Тимофея Боровикова.
— Повезу в волость, — хитрил Игнат Елизарович. — Там фельдшер поглядит в больнице.
— Лучше ко мне отвези, — назвалась бабка Ефимия. — Не таких подымала со смертного одра. И Тимошу подниму.
— Не дозволено, — буркнул урядник, крайне недовольный. — Потому, если Боровикова оставить в деревне, всем гореть тогда! Прокопий Веденеевич соберет своих тополевцев и учинят такой пожарище, какого свет не видывал. Слыхали, как он объявил, что Тимофей вовсе не сын ему?
Зырян понимающе усмехнулся. Урядник погрозил:
— Ты свою шкуру береги, Зырян! Прямо скажу: соседство мне твое не по нутру. Содержишь в доме ссыльных, разговоры с ними ведешь подрывного характера, передний угол без икон. На што похоже? На подстрекательство к бунту.
— Мое безбожество вас не касаемо, Игнат Елизарович.
— Как разговариваешь! — рыкнул урядник. — При исполнении должности сей момент загребу под пятки. Погоди еще! Выедет становой, разберутся, как произошла свалка. Тело подняли па твоей ограде. Как понимать надо?
— А так понимать, господин урядник, что вы сами дозволили смертоубийство. Когда старик Боровиков орал во всю глотку, вы где находились?
— Молчать!
На подмогу к Зыряну подоспела бабка Ефимия.
— На свою голову орешь, Игнашка! Ум у тебя, вижу, короче рыбьего хвоста, а глотка — шире ворот. Гляди!
— Скоро там, Боровиков? — крикнул урядник в горницу.
V
Вскоре в Белую Елань приехали трое из жандармского управления, что-то выспрашивали у раскольников-тополевцев, допытывались о бунте, который будто подняли ссыльные Головня и Боровиков. Дважды вызывали на допрос Прокопия Веденеевича, но тот открестился от всех.
Головню вызвали на допрос ночью. И то, что кузнец держал себя перед жандармами чересчур свободно, возмутило ротмистра Толокнянникова.
— К-ак стоишь, морда? Харя! Я тебя научу держать каблуки вместе!
На что Головня ответил:
— У меня грыжа, ваше благородие, пятки не сдвигаются.
— Што-о-о? — выкатил кадык ротмистр. — Хахоньки? Р-р-р-аздевайся! Я тебя преобразую, харя! Привяжите его к лавке и пятьдесят горячих шомполов влупите ему в зад!
И, как того не ожидал Мамонт Петрович, трое казаков навалились на него, свалили с ног, стянули брюки, уложили на скамейку и раз за разом в две руки начали бить шомполами. Это было первое телесное наказание при закрытых дверях в сельской сборне.
Между тем в семье Боровиковых произошел нежданный раскол: взбунтовалась Степанида Григорьевна. С того часа, как отец оплевал сына как нечистого духа, Степанида неделю ходила по дому сама не в себе. Сколько кринок перебила. Возьмет в руки, упрется глазами в стену, вздохнет, а кринка бух об пол — только черепки летят. Дважды засыпала на красной лавке. Ночью прокинется ото сна, позовет сына Тимофея и зальется слезами:
— Тимошенька, мил-соколик, где ты? Жив ли? — и долго к чему-то прислушивается. — О господи, где же вера-правда? Куда прислонить голову? Не принимаю я лютой крепости! Не принимаю!
Меланья слушает причитания старухи, а у самой мороз по коже.
Когда приехали жандармы из города, Прокопий Веденеевич наказал, чтоб Степанида Григорьевна не смела выходить из дома. Но она сама явилась в сборню к жандармам.
Прокопий Веденеевич, поджидая супругу, встретил ее на крыльце.
Моросил дождичек. Мелкий, убористый, будто Просеиваемый сквозь частое сито. С карнизов крыльца струилась пряжа.
— Вернулась, толстопятая? Сей момент на колени! — гаркнул Прокопий Веденеевич. — И стоять будешь до утра. Епитимью на тебя накладываю.
— Не стану на колени пред тобой, Прокопий! — дерзко ответила Степанида Григорьевна. — Вся вина в тебе, я так и пояснила служивым людям. Изувечил ты Тиму, сына нашего. Умника. Нету в душе твоей бога, Прокопий. Сатано ты!..
— Ополоумела?! — У Прокопия Веденеевича округлились глаза и челюсть отвалилась. — Как смеешь говорить экое, а? На колени, грю!
— Не кричи, не стану. Дух во мне перевернулся: слово говорить буду. Прожила с тобою, Прокопий, тридцать лет, всякое видела, всего натерпелась, а более сил нет терпеть твоей крепости. Надумала уйти в скит. Там замолю, может, и твой и свой грех. Никогда я не веровала в тополевый толк, а смирилась, молчала. В том каюсь пред светлым ликом творца нашего. Вот, гляди, на мне рябиновый крест, которому молилась в доме родимого батюшки. Тайно от тебя сохранила крестик, ему молилась. С ним и в скит уйду. Одно прошу: отпусти тихо, без ссоры, без лютости. Молиться тогда за тебя буду.
Если бы на голову Прокопия Веденеевича упала крыша, то и тогда бы он не был так потрясен. Так вот откуда сошла напасть на род Боровиковых! Ехидна, рябиновка таилась подле Прокопия Веденеевича, срамница. Сделала вид, что приняла тополевый толк, а тайно молилась на рябиновый крест, на котором нет изображения Исуса Христа! Мыслимо ли такое святотатство?!
Мысли путались, вязались в узлы, а по рукам и ногам бессилие разлилось. Словно из Прокопия Веденеевича выцедили кровушку.
Степанида Григорьевна все-таки стала на колени.
— Молю тебя, Прокопий, отпусти тихо. Не примай грех на свою душу. Не праведной верой живешь — дикостью. Доколе жить так можно? Кругом люди как люди, а у нас запоры от всех, раденья да молитвы. Дыхнуть нечем. Тускло, Прокопий! Свету надо, свету! Тиму-то, сына, изувечил! Не грех ли? Верованье твое — сатанинское, не божеское.
— Слышишь ли ты?! — закатил глаза к небу Прокопий Веденеевич. — Ехидну, змею подколодную согрел подле груди своей, господи!
— Спаси тебя Христос! — Степанида Григорьевна поднялась и занесла ногу на приступку крыльца.
— Изыди!
— Дозволь пройти в избу, погляжу на внучку. Прощусь с Меланьей, с домом, с углами.
— Изыди, грю!
— Дай хоть одежу, рубль какой на дорогу. Хлебушка.
— Изыди, изыди! Таилась подле меня, ехидна, а молилась на рябиновый крест. Веру нашу попрала, нечестивка! Прокопий Веденеевич и сам себя честил, и епитимью наложил на дом со всеми домочадцами, а под конец махнул рукою, чтобы с глаз долой рябиновку.
— Настанет час, вспомянешь меня, Прокопий. По всему миру разнесу, как ты меня изгнал без куска хлеба. И Тиму вспомнишь.
Прокопий Веденеевич слетел с крыльца и в толчки выпроводил из ограды рябиновку-супругу, с которой прожил тридцать лет. Захлопнув калитку, привалился спиной на столб и долго стоял под дождем.
Степанида Григорьевна нашла пристанище у бабки Ефимии. Прожила дня три, отвела душу в разговорах и ушла из деревни. Куда, никто не ведал. Как капля воды упала в текучую воду и растворилась в ней.
Прокопий Веденеевич меж тем особо исповедовал Меланью, допытываясь, не таит ли она в своей душе веру дыр-пиков, из которых вышла? Меланья поклялась на кресте чревом своим, всем белым светом, что никогда не порушит тополевого толка и если даже умрет, то пусть ее захоронят по обычаю тополевцев — в лиственной колоде, а не в гробу из сосновых досок.
— Во всем ли будешь повинна, дщерь? — пытал
