Что это было? Ничего, потому что дверь сразу закрылась. Шаги стихли в конце коридора. Моющиеся тарелки вздымают голос воды […] Груженый фургон проходит, потрясая основы, и, так как все заканчивается, я отрываюсь от размышлений.
Вот так я мечтаю, порой погружаясь в размышления, ведь они – всего лишь разновидность мечтания.
Принц из прекраснейших часов, некогда я был твоей принцессой, и мы любили друг друга какой-то другой любовью, память о которой болит во мне.
После того как последние дожди упали с небес на земле – промытое небо, влажная и блестящая земля, – ясность жизни, что вместе с голубизной возвратилась в вышину и купалась в свежести воды, оставила свое небо в душах, а в сердцах – свою свежесть.
Мы являемся, хотя бы и не желая того, слугами часа, его красок и форм, подданными неба и земли. Та часть нашего существа, что скрывалась в себе самой, презирая окружающее, не скрывается при дожде так, как при ясном небе. Мрачные видоизменения, ощущаемые, возможно, только в самой сокровенности абстрактных чувств, осуществляются, потому что дождь идет или прекращается, ощущаются, но не почувствуются, потому что, когда не чувствуются они, чувствуется погода.
Каждый из нас – это различные, это многие, это многообразие себя самого. Поэтому тот, кто презирает окружающую среду, это отнюдь не тот же, кто ей радуется или из-за нее страдает. В обширном пространстве нашего Я есть люди с различными особенностями, думающие и чувствующие по-разному. Когда в один из законных перерывов в сегодняшней работе я пишу, мне недостает этих нескольких слов для выражения: я – то, что их пишет, я – то, что радуется перерыву в работе, я – то, что видит небо там, снаружи, невидимое отсюда, я – то, что сейчас думает обо всем этом, то, что чувствует свое тело здоровым и руки холодными. И весь мой мир, населенный этими людьми, – чужой набросок, точно толпа, разнообразная, но плотная, единая тень – это расслабленное, пишущее мое тело, наклонившееся над конторкой Боржеша, в поисках промокательной бумаги, что я ему одолжил.
Между домами, стоящими в ряд в узорах света и тени – или, скорее, светлых и темных пятен, – утро распускается над городом. Кажется, что оно рождается не солнцем, но городом, и именно от стен и крыш этот высокий свет отрывается – не физически, но потому что они существуют.
Испытываю вместе с этим утром большую надежду; но понимаю, что это надежда литературная. Утро, весна, надежда музыкально связаны одним и тем же мелодическим напряжением; связаны в душе одной и той же памятью. Нет, если я наблюдаю за самим собою, как наблюдаю за городом, я признаю: я должен ожидать только того, что этот день окончится, как и все остальные. Разум тоже видит утреннюю зарю. Надежда, что я вложил в нее, не была моей; она принадлежала людям, живущим в час, что проходит, тем, в кого я воплотил, не желая того, свое понимание этого момента.
Надеяться? На что я могу надеяться? День обещает мне всего лишь день, и я знаю, что он имеет свое течение и свой конец. Свет оживляет меня, но мне не становится лучше, потому что я выйду таким, каким пришел – состарившись на несколько часов, с более радостным ощущением, с более печальными мыслями. Мы можем радоваться тому, что родилось, одновременно думая, что оно должно умереть.
Сейчас, в свете, свободном и высоком, город выглядит, как сельская местность с домиками, – естественным, просторным, гармоничным. Но даже видя все это, смогу ли я забыть, что существую? Мое осознание города является моим осознанием самого себя.
Внезапно вспоминаю себя ребенком и вижу, как сегодня уже не умею, зарю, сияющую над городом. Она тогда вставала не надо мною, но над жизнью, потому что тогда я, еще не сознательный, был самою жизнью. Я видел утро и испытывал радость; сегодня я вижу утро, испытываю радость и остаюсь печальным. Ребенок остался, но онемел. Вижу, как видел прежде, но там, вне поля зрения, вижу себя смотрящим; и только поэтому омрачается для меня солнце, и зелень деревьев становится старой, и цветы вянут, еще не появившись. Да, когда-то я был – отсюда; сегодня к каждому виду, каким бы новым он ни был для меня, я возвращаюсь чужеземцем, гостем, пилигримом – в самом своем присутствии чужим тому, что вижу и слышу, стариком по своей сути.
Я уже видел все, даже то, чего никогда не видел, даже то, чего никогда не увижу. В моей крови хранится и память о том, что увижу в будущем; и тоска от того, что должен снова увидеть, – в этом есть некая предвиденная монотонность.
И, наклонившись над парапетом, наслаждаясь днем под многоголосую симфонию целого города, я осознал, что только одна мысль наполняет мою душу – глубокое желание умереть, закончиться, никогда более не видеть света над любым городом, не думать, не чувствовать, оставить позади, как оберточную бумагу, ход солнца и дней, сбросить с себя, как тяжелые одежды возле большой постели, невольное усилие – существовать.
Интуитивно я понимаю, что для таких созданий, как я, ни одно материальное обстоятельство не может быть благоприятным, ни одно событие в жизни не имеет положительного решения. Если я, в силу некоторых обстоятельств, отстраняюсь от жизни, она также способствует тому, что я от нее отстраняюсь. Те суммы фактов, которые для обычных людей несомненно свидетельствуют об успехе, имеют, когда это относится ко мне, какой-то другой результат, неожиданный и противоположный.
Рождается во мне порой от констатации этого какое-то горестное впечатление божественной вражды. Мне кажется, только из-за моего сознательного и привычного отношения к происшествиям, будто бы для меня пагубным, со мной мог бы произойти ряд несчастий, определяющих мою жизнь.
Результатом всего этого оказывается то, что я никогда не стремлюсь к чему-либо чрезмерно, не делаю больших усилий. Удача, если захочет, пусть приходит ко мне. Знаю прекрасно,