Всегда, когда они могут, садятся перед зеркалом. Говорят с нами и любуются собой, глядя на себя в зеркало. При этом порой отвлекаются от беседы. Я был им симпатичен, потому что мое взрослое отвращение к моей внешности всегда заставляло меня поворачиваться спиной к зеркалу. Таким образом, – и они, инстинктивно это чувствуя, относились ко мне хорошо, – я был для них молодым слушателем, не стеснявшим их своим тщеславием и красноречием.
В совокупности своих качеств это не были плохие молодые люди; как обычно, были среди них лучшие и худшие. Были черты благородства и нежности, заслуживающей доверия для любителя середины, но и черты низости и подлости, которые неудивительны в любом нормальном человеке. Скупость, зависть и заблуждение – так я их обобщаю, и к этому, в общих чертах, и будет сводиться характеристика той части этой среды, что проникает в труды талантливых людей, которые иногда превращали это похмелье в целину для обманутых (есть в творении Фиалью очевидная зависть, презренная грубость, тошнотворное отсутствие изящества…).
Одни обладают остроумием, другие обладают только остроумием, третьи еще не существуют. Остроты завсегдатаев кафе делятся на сказанное об отсутствующих – из желания посмеяться и на сказанное присутствующим – из наглости. Этот вид остроумия называется обыкновенно всего лишь грубостью. Ничто не является лучшим индикатором бедности ума, чем умение проявлять остроумие, только насмехаясь над людьми.
Я пришел, увидел и в противоположность тем победил. Потому что моя победа состоит в умении видеть. Я распознал тождество всех худших агломератов: встретил здесь, в доме, где у меня комната, такую же низкую душу, что обнаруживали передо мною посетители кофейни. Хозяйка этого дома в плену заблуждения посягала некогда на фешенебельные улицы Лиссабона, но на заграницу посягать не отважилась, и мое сердце смягчилось.
Сохраняю от всей этой дороги вдоль гробницы желания память о тошнотворной скуке и о некоторых остроумных анекдотах.
Идут хоронить, и кажется, что уже на пути от кладбища прошлое забылось в кафе, поэтому оно и молчит теперь.
…и потомство никогда не узнает о них, скрытых от него навсегда под черной громадой знамен, добытых в их победах в разговорах.
Гордость – это эмоциональная уверенность в собственном величии. Высокомерие – это эмоциональная уверенность в том, что другие в нас видят или нам приписывают такое величие. Эти два чувства не обязательно сочетаются и не противодействуют друг другу по природе. Они различны, однако совместимы.
Гордость, когда существует отдельно, без добавления высокомерия, проявляется в результате как застенчивость: кто себя чувствует великим, не верит, что другие его признают таким, опасается противопоставлять свое собственное мнение о себе мнению о нем других.
Высокомерие, существующее отдельно, без примеси гордости, что возможно, но бывает редко, проявляется в результате как удаль. Тот, кто уверен, что другие видят его значимость, не опасается их. Он может иметь физическую храбрость без высокомерия; может иметь духовную силу без высокомерия; но не может быть удали без высокомерия. Удаль предполагает дерзость в начинании. Удаль может не сопровождаться храбростью физической или духовной силой, потому что эти склонности характера – разного порядка и с удалью несоизмеримы.
Болезненный промежуток
Не в гордости я нахожу утешение. Чем гордиться, если я даже не творец самого себя? И даже будь во мне что-то достойное гордости, я бы не возгордился.
Я покоюсь в своей жизни. И в мечтах тоже не способен возвыситься – даже в глубине своей души я не умею делать усилия.
Создатели метафизических систем, те… психологических объяснений, они – еще юноши в своем страдании. Систематизировать, объяснять то, что только… и конструировать? Упорядочивание, подготовка, организация – всего лишь реализованное усилие – и сколь прискорбно, что это и есть жизнь!
Пессимист – нет, я к ним не отношусь. Счастлив тот, кто умеет перевести на всеобщий язык свое страдание. Я не знаю, печален или плох мир, и это для меня не важно, потому что страдания других докучают мне и оставляют безразличным. Лишь бы только они не раздражали меня, не нарушали мой покой слезами и стонами, и я даже не пожму плечами – так глубоко мое презрение к ним, к их страданию.
Но я хочу верить, что жизнь наполовину светла, наполовину темна. Я не пессимист. Я не жалуюсь на ужасы жизни. Я жалуюсь на ужас собственной жизни. Единственное важное для меня обстоятельство – это то, что я существую, что я страдаю, что даже не могу помечтать о том, что не связано с моим страданием.
Счастливые мечтатели – пессимисты. Они создают собственный образ мира и, таким образом, всегда могут оставаться дома. Что касается меня, то контраст между шумом и радостью мира и моей печалью, моим молчанием причиняет мне особую боль.
Жизнь с ее горем, страхами и встрясками должна быть ласковой и веселой, как путешествие в старом дилижансе в хорошей компании.
Я не могу даже считать, что мое страдание – признак величия. Не знаю, так ли это. Но я страдаю из-за вещей столь ничтожных, ранят меня вещи настолько банальные, что я не отваживаюсь предположить, что мог бы быть гением.
Великолепие заката во всей его красоте печалит меня. Перед таким зрелищем я говорю себе: тот, кто счастлив, должен чувствовать восторг при виде этого!
И эта книга – всего лишь стон. После ее написания книга Антонио Нобре уже не является самой печальной в Португалии.
Перед моей болью любая другая мне кажется надуманной или недостойной внимания. Это боль счастливых людей или тех, кто привык жаловаться. Моя же – боль замкнутого в тюрьме от жизни, отрезанного от нее…
Между мною и жизнью…
Дело в том, что я вижу все то, что может меня опечалить. И не чувствую того, что радует. Я обратил внимание, что страдание более видится, чем чувствуется, а радость более чувствуется, чем видится. Потому что ни через мышление, ни через зрение не достигается истинное удовлетворение, как удовлетворение мистиков, бродяг и негодяев. Но все страдание проникает в дом через окно наблюдения и через дверь размышления.
Жить мечтою и для мечты, разрушая Вселенную и вновь восстанавливая ее в соответствии с тем, что в момент мечтания доставляет нам наибольшее удовольствие. Делать это сознательно, от бесполезности и… оттого, что делаешь это. Не знать жизни телесной, заблудиться в реальности всеми своими чувствами, отрекаться от любви всей душой. Наполнять мельчайшим песком кувшины, с которыми мы ходим к источнику, и затем опорожнять их, чтобы повторить все – наполнение и опорожнение – впустую.
Плести гирлянды и, закончив, тотчас их расплетать.
Браться