Внимать часам, говорящим нам, что мы существуем, с улыбкой удовольствия и недоверия. Видеть, как Время раскрашивает мир, и обнаруживать, что картина не только лжива, но и ничтожна.
Думать взаимоисключающими мыслями, говоря несуществующими звуками, используя краски, что не являются красками. Говорить, осознавая, что не имеем сознания и что не являемся теми, кем мы являемся. Объяснить с помощью чувства, что все вещи имеют другую, божественную, сторону, и не верить чрезмерно в объяснение, чтобы потом не разочароваться.
Ваять в бессодержательном молчании все наши мечты о речах. Парализовать апатией все наши размышления о действиях.
И над всем этим, как небо, единое и голубое, парит отчужденно ужас жизни.
Но места и виды, о которых мечтаем, – лишь призрак виденных нами в действительности, и мечтать о них почти так же скучно, как смотреть на мир.
Воображаемые фигуры более выразительны и правдивы, чем реальные.
Мир моего воображения всегда был для меня единственным настоящим миром. У меня никогда не было романов, настолько реальных, настолько полных пылкой страсти, крови и жизни, как те, что я создал в воображении. Такие чистые, они вызывают во мне ностальгию, потому что, как и другие, они проходят…
Порой, в моих диалогах с самим собою, в изысканных сумерках Воображения, в усталых беседах, в придуманных гостиных, я спрашиваю себя, по какой причине наша научная эпоха не простирает свое стремление к пониманию на предметы рукотворные. И один из вопросов, на котором чаще всего я задерживаюсь, это: почему не создается, вместе с обычной психологией человеческих и «недочеловеческих» созданий, некая психология, изучающая предметы искусства, чье существование проходит на коврах и в картинах. Ущербное представление о реальности имеет тот, кто ее ограничивает органическим и не вкладывает души в статуэтки и рукоделия. Там, где есть форма, есть и душа.
Не от праздности эти мои рассуждения с самим собою, это глубокие научные размышления. Поэтому, пока не имея другого ответа, предлагаю настоящий, и предаюсь видению этого «реализованного желания». Перед моим внутренним взором возникают ученые, склоненные над гравюрами; люди, рассматривающие под микроскопом морщинистое плетение ковров; идеологи физицизма[27] с их широким рисунком расплывчатых очертаний; химики, да, с идеей о формах и цветах в таблицах; геологи с их слоистыми пластами камей; психологи – и это наиболее важно, – фиксирующие и описывающие ощущения, какие должна испытывать какая-то статуэтка, психические особенности некой фигуры с картины или витража, побуждения, страсти, симпатии и отвращение и […] застывшие на барельефах, в невидимых движениях статистов на полотне.
Более, чем другие искусства, литература и музыка подходят для ухищрений психологов. Персонажи романа – это знают все – столь же реальны, сколь и любой из нас. Определенные звуки обладают душой, крылатой и быстрой, но чувствительной к психологии и социологии. Потому что – хорошо бы, чтобы несведущие это знали, – общества существуют внутри цветов, звуков, фраз, и есть образы правления государствами и революции, царствования, политики и… существующие в абсолюте и без метафор, в математическом объединении симфоний, во Всем, что организовано из романов, в квадратных метрах некой сложной картины, где наслаждаются, страдают, смешиваются выразительные воины, любовники или аллегорические фигуры.
Когда разбилась чашечка из моей японской коллекции, я знал, что причиной было нечто большее, чем простая небрежность прислуги. Я изучал тоску фигур, что населяют изгибы этого фарфорового чуда; стремление к самоуничтожению, что ими овладело, меня не удивило. Они воспользовались прислугой, как один из нас прибег бы к револьверу. Понимать это – быть за пределами современной науки, и с какой точностью я это понимаю!
Не знаю большего удовольствия, чем удовольствие от книг, и мало читаю. Книги – это воплощения мечты, и эти воплощения не нужны тому, кто с легкостью вступает в беседы с мечтами. Я никогда не мог прочесть книгу, полностью ей отдаваясь; комментарии разума или воображения всегда – мешали мне продолжать читать само повествование. По прошествии минут я становился тем, кто писал.
Мое любимое чтение – это обычные книги, спящие у моего изголовья. Есть две, что всегда со мной: «Риторика» отца Фигейреду[28] и «Размышления о португальском языке» отца Фрейре.[29] Вот их я всегда охотно перечитываю; и если верно, что я читал их много раз, также верно и то, что никогда не читал одну сразу после другой. Я обязан этим книгам той дисциплиной, почти невозможной для себя, – неким правилом объективного письма, законом рассудка, требующим, чтобы вещи были написаны.
Стиль неестественный, монастырский, грубый отца Фигейреду – это дисциплина, что приносит удовольствие моему пониманию. Многословие, почти всегда без дисциплины, отца Фрейре развлекает мой дух, не утомляя его, и обучает меня, не беспокоя. Это духи эрудитов и людей спокойных, что импонируют моему нежеланию уподобляться им или кому-либо другому.
Читаю и предаюсь полностью, но не чтению, а себе самому. Читаю и засыпаю, следуя за описанными отцом Фигейреду фигурами риторики и по лесам чудес, где слышу, как отец Фрейре объясняет, что следует произносить «Магдалена», потому что «Мадалена» говорит только простонародье.
Ненавижу чтение. Мне заранее скучно смотреть на неизвестные мне страницы. Я способен прочесть только то, что уже мне знакомо. Моя всегдашняя книга у изголовья – «Риторика» отца Фигейреду, и я читаю каждую ночь каждый раз – в тысячный раз, описание риторических фигур, чьи названия до сих пор не зафиксировались в моей памяти. Но меня убаюкивает язык, монастырский стиль… и если бы мне не хватало слов, написанных с «С», я бы спал беспокойно.[30]
Я обязан книге отца Фигейреду, с ее преувеличенным пуризмом и педантизмом, своим умением писать таким языком, в котором я отмечаю у себя особенность, что […]
И читаю:
(один отрывок из отца Фигейреду) —
начала, способы и цели,
и это утешает меня в жизни.
Или прежде
(один отрывок о фигурах)
что возвращает к вступлению.
Я не преувеличиваю ни на йоту: я чувствую все это.
Как другие могут читать Библию, читаю «Риторику». Я имею преимущество – возможность отдыха и отсутствие набожности.
Вещи ничтожные, естественные для жизни, пустяки, обычные и маловажные, пыль, подчеркивающая тонким причудливым штрихом низость и подлость моей человеческой жизни, – Книга учета, открытая перед глазами того, чья жизнь проходит в мечтах обо всех чудесах Востока; безвредная насмешка шефа конторы, которая оскорбляет всю вселенную; уведомление для патрона, что ему звонила подруга, дона такая-то, посреди размышлений о периоде наименее сексуальном, об одной теории, эстетической и