Ничего больше…Немного солнца, немного ветра, несколько деревьев, обрамляющих горизонт, желание быть счастливым, печаль оттого, что дни проходят, знание, всегда неопределенное, и истина, всегда предоставляющая возможность ее поиска… Ничего больше, ничего больше… Да, ничего больше…
Достигать, в мистическом состоянии, только того, что в нем приятно, а не того, что взыскательно; пребывать в состоянии экстаза без мысли о каком-либо боге, как мистик или посвященный – без посвящения; проводить текущие дни в медитации о некоем рае, в который не верится, – все это имеет вкус души, если она знает, что такое не знать.
Проходят высокие – надо мной, где я нахожусь, где вся моя фигура в тени, – молчаливые облака; проходят высокие – надо мной, где я нахожусь, душа-пленница в некоем теле, – неизвестные истины… Проходит высоко все… И все проходит – в вышине, как и внизу, – без облака, что оставляет больше, чем дождь, или истины, что оставляет больше, чем боль… Да, все высокое проходит высоко и проходит; все, чего хочется, находится вдали и проходит вдали… Да, все привлекает, все – чужое, и все проходит.
Разве мне важно знать, солнце или дождь, тело или душа, если я прейду тоже? Ничего, кроме надежды, что все – ничто, и, следовательно, ничто – это все.
В любой душе, если она не уродлива, существует вера в Бога. Ни в какой душе, кроме уродливой, не существует веры в определенного Бога. Это какое-то существо, живущее и невозможное, что управляет всем; чью личность, если оно ее имеет, никто не может определить; чьих намерений, если они имеются, никто не может понять. Называя его Богом, мы говорим все, потому что слово «Бог» не имеет четкого смысла, так мы утверждаем его, ничего не говоря. Атрибуты бесконечности, вечности, всемогущества, наивысшей справедливости или доброты, которые порой ему приписываем, отпадают сами, как прилагательные-определения, не являющиеся необходимыми для определяемого существительного. И Он, кому из-за Его неопределяемости мы не можем вручить атрибуты, является именно поэтому абсолютным существительным.
Та же уверенность и та же неясность касаются состояния души после смерти. Все мы знаем, что умрем; все мы чувствуем, что не умрем. Это не просто желание, не надежда, несущая нам это видение в темноте, отчего смерть становится чем-то малопонятным: это умозаключение, сделанное самим нутром, которое отвергает…
Один день
Вместо обеда – ежедневная необходимость! – я пошел посмотреть на Тежу и вернулся, чтобы бродить по улицам, даже не предполагая, что замечу некую пользу для души в том, чтобы видеть все это… Хотя бы так…
Жить не стоит. Стоит только смотреть. Умение смотреть, не живя, привело бы к счастью, но оно невозможно, как обычно бывает со всем, о чем мы мечтаем. Экстаз, который не включал бы в себя жизнь!..
Создать, по меньшей мере, новый пессимизм, новое отрицание, чтобы мы могли иметь иллюзию, что от нас что-то, хотя бы и на беду, но осталось!
«Отчего вы смеетесь?» – раздался рядом со мной голос Морейры.
«Это я перепутал названия, которые писал…» – угомонился я.
«Аа…» – сказал быстро Морейра, и пыльный мир снизошел снова на контору и на меня.
Господин Виконт де Шатобриан здесь подводит баланс! Господин учитель Амьель – здесь, на высокой скамье! Господин граф Альфред де Виньи подсчитывает дебет в Гранделе![40] Сенанкур[41] – на улице Золотильщиков!
Отворачиваюсь от парапета, чтобы разглядеть еще раз мой бульвар Сен-Жермен, и как раз в это время сообщество лесорубов высыпается на улицу.
И между размышлениями обо всем этом и курением усмешка смешивается с дымом и изливается в застенчивом припадке смеха.
Многим покажется, что этот мой мной написанный дневник является слишком искусственным. Но это – моя натура – быть искусственным. И потом, чем я буду себя развлекать, если не старательным созданием этих заметок духа? Впрочем, я не пишу их старательно. И так же без тщательности шлифовальщика, их группирую. Я просто думаю естественно на этом своем изысканном языке.
Я – человек, для которого внешний мир – это внутренняя реальность. Чувствую это не метафизически, но с помощью обычных ощущений, которые помогают мне понять действительность.
Мое вчерашнее легкомыслие сегодня обернулось постоянной ностальгией, что мне подтачивает жизнь.
Есть монастыри временны́е. Сумерки наступили в уединении. В голубых глазах водоемов последнее отчаяние отражает смерть солнца. Мы были столькими вещами из старых парков; так сладострастно мы включались в них, в присутствие статуй, в английскую гравировку аллей. Одежды, рапиры, парики, движения, кортежи настолько принадлежали субстанции, из которой наш дух был создан! Мы – кто? Только струя фонтана в пустынном саду, летящая вода, бьющая уже не так высоко в своем печальном желании летать.
…и лилии на берегах далеких рек, холодных – потерявшихся одним вечным вечером в глубине настоящих континентов.
(лунная сцена)
Весь пейзаж не находится ни в одной стороне.
Внизу, отдаляясь от высоты, где я нахожусь в шероховатостях тени, спит в лунном свете целый северный город.
Отчаяние тоски, гнетущее беспокойство от существования заключенным в себе, разливается во мне, не выходя за границы меня, запутывая мое существование нежностью, страхом, болью и отчаянием.
Такой необъяснимый избыток абсурдной печали, такая безутешная боль, такое сиротство, такая метафизически моя […]
Расплывается перед моими тоскующими глазами нечеткий, безмолвный город.
Дома различаются в своем изменившемся агломерате, и лунный свет пятнами неопределенности застаивается перламутром в мертвых толчках путаницы. Крыши и тени, окна и Средние века. Нет ничего вокруг. Пари́т слабый свет издали. Там, где я могу видеть, черные ветви деревьев, и мне снится сон о целом городе в моем отказавшемся сердце. Лиссабон в лунном свете, и моя усталость от завтрашнего дня!
Какая ночь! О Тот, кто был причиной всех подробностей этого мира, сделай так, чтобы не было для меня лучшего состояния или мелодии, чем та лунная фаза, когда я не узнаю самого себя.
Ни ветер, ни люди не прервут того, чего я не думаю. Мне снится сон так же, как мне снится жизнь. Я только чувствую на веках нечто, их отягощающее. Слышу собственное дыхание. Сплю или проснулся?
Тяжело мне от печати на чувствах, которую ощущаю, идя пешком туда, где живу. Ласка угасания, цветок, данный напрасно, мое имя, никогда не произносимое, мой непокой между берегами, привилегия отступничества от обязанностей, и на последнем повороте родового парка другое столетие с розарием.
Я, как всегда, вошел в парикмахерскую, с удовольствием