Особенно эти строки из «Цветов зла» Бодлера производят сильное впечатление на студента-фронтовика Булата Окуджаву, который еще не знает, что они будут преследовать его всю жизнь.
Кода
После трехлетних мытарств совершенно неожиданно рукопись взялись напечатать в областном Калужском издательстве и даже подготовли ее к публикации, но в последний момент выяснилось, что местная типография обанкротилась, а везти текст печатать в Ярославль или тем более в Киров нет денег.
Все остановилось, что, впрочем, ни в коей мере не остановило развитие событий, описываемых в безымянной рукописи, найденной на «Мичуринце»:
«20-го мая 1831 года из Успенского собора, что на Сенной площади в Петербурге, вышел молодой человек. Помедлив какое-то время, видимо, размышляя о маршруте нынешней прогулки, он весьма решительно развернулся и направился в сторону Гороховой.
Причем решительность его выражалась не в резких и размашистых движениях, порывистости взгляда и горячечном желании просто шагать, пристально при этом вглядываясь в лица встречных прохожих, разумеется, тут же придумывая их истории. Решительность молодого человека выражалась в какой-то возбужденной внутренней сосредоточенности, в предощущении того, что сегодня к обеду он зван в дом Петра Александровича Плетнёва, где ему предстоит познакомиться с человеком, которого он не просто любил, но боготворил, на которого хотел походить во всем.
Причем (в этих случаях молодой человек смущенно улыбался, даже давился от внутреннего смеха, но ничего поделать с собой не мог) он вставал перед зеркалом и долго смотрел на себя, всякий раз находя у себя довольно черт сходства с этим великим человеком.
Совершенно не заметив, как, он вышел на Фонтанку.
Здесь остановился у чугунной балюстрады, перегнулся через нее и стал всматриваться в переливающиеся перламутром на майском солнце языки воды, что тут же и напомнили молодому человеку вечно сонных, толстых, неповоротливых сомов, что водились в пруду, выкопанном недалеко от дома, где он жил в детстве со своей матушкой и отцом.
Рыбы лениво маневрировали между водорослей, едва шевеля при этом плавниками, выпускали из открытых ртов пучки жеваных водорослей, закатывали глаза, шевелили усами. Тогда, вооружившись длинной палкой, можно было даже и потрогать их, а они, потревоженные, начинали сразу сердито пускать пузыри, бить хвостами воду, очевидно, думая, что сейчас их будут извлекать из места их неспешного и счастливого бытования, потрошить, подвергать экзекуции на открытом огне и подавать к барскому столу.
Молодой человек рассмеялся, потому что тут же представил себе, каким сегодня будет стол у Петра Александровича.
С Плетнёвым они познакомились в Патриотическом женском институте, что располагался на десятой линии Васильевского острова. В институте Петр Александрович занимал должность инспектора и после непродолжительного общения предложил своему собеседнику место учителя истории. Николай Васильевич Гоголь, а ведь именно так и звали молодого человека, с радостью согласился.
Постояв еще какое-то время у ограды, Гоголь двинулся дальше. Волнение, волнами накрывавшее его, то отступало и давало возможность вдохнуть полной грудью, то полностью придавливало к земле. В эти минуты Николай Васильевич даже останавливался, мучимый желудочными спазмами.
Более того, безумная мысль развернуться и бежать подальше от дома Плетнёва захватывала его целиком, от нее он цепенел, ему становилось страшно, а ладони его холодели и покрывались липким холодным потом.
— Нет, нет, нет, — говорил он сам себе полушепотом, пересиливал себя, с трудом сдерживал острое бурление газов, читал молитву, — Соделай, Господи, так, чтобы я в страдании не бежал от Тебя, чтобы бодрость моя увеличилась, отверзи мне ум, чтобы разумел я Писание и научился довериться Тебе в истинном безмолвии сердца!
От этих слов становилось легче, и Николай Васильевич продолжал идти вперед, абсолютно недоумевая, почему еще совсем недавно он был бодр и весел, предвкушая встречу с великим поэтом, а теперь, по мере приближения, полностью впал в истерическое, болезненное возбуждение, бредовое полубессознательное состояние, в котором не находилось места не то что радости, но и обычному житейскому спокойствию, без которого любое душевное движение превращается в муку.
Более того, всякая мысль о богатом плетнёвском застолье теперь вызывала нестерпимые приступы тошноты.
Размышляя над этим парадоксом, Гоголь, с трудом узнавая окрестности, остановился перед парадным подъездом дома, где обитал Петр Александрович.
Шум в голове мгновенно стих.
Все, что последовало потом, происходило в каком-то мглистом, более напоминавшем едкий густой дым от горящих листьев, тумане.
Николая Васильевича провели через анфиладу комнат и представили невысокому сухопарому человеку, видимо, с некогда пышной шевелюрой черных волос, но теперь изрядно поредевших и обнажавших смуглый вытянутый книзу череп.
Все было до такой степени обыденно, что едва вообще походило на правду: короткое, как показалось Гоголю, достаточно протокольное рукопожатие, отстраненная полуулыбка на лице Александра Сергеевича, несколько дежурных вопросов о роде деятельности и увлечениях…
И все!
Пушкин, окруженный толпой поклонников, большую часть которых составляли дамы, начал постепенно удаляться, а звук его и без того негромкого голоса почти полностью растворился в общем гуле.
— Ну что же вы, Николай Васильевич, — Гоголь повернулся. Перед ним стоял Петр Александрович Плетнёв, картинно разведя руки и приподняв плечи в знак полнейшего непонимания пассивности своего молодого протеже:
— Догоните Александра Сергеевича! Он сейчас будет читать стихи!
Эти слова Плетнёва оглоушили, прогремели, будто бы они были изречены глинобородым пророком Иезекиилем, что оловянным немигающим взором смотрел на Гоголя, а в руках при этом он сжимал свиток, на котором было начертано — «отчаяние, плач, стон и горе».
Николаю Васильевичу хватило буквально нескольких шагов, чтобы, весьма бесцеремонно, следует заметить, растолкав поклонников и поклонниц, оказаться рядом с поэтом.
Пушкин к тому моменту выглядел уже совершенно по-другому.
От явленных несколько мгновений назад холодного безразличия и великосветской надменности не осталось и следа.
Александр Сергеевич весьма комично жесткулировал, глаза его горели, могло даже показаться, что он находится в особенном возбуждении, даже экстазе, а голос его теперь звучал необычайно высоко и резко:
Перед гробницею святой Стою с поникшею главой… Все спит кругом: одни лампады Во мраке храма золотят Столбов гранитные громады…И мысленному взору Николая Васильевича тут же явилось потемневшее от времени изображение Страшного суда в Успенском