И так как Лиза не понимала, что же нужно предпринять, чтобы и кожа не краснела, он брался ей и это объяснить.
— Ты должна потерять стыд тела. Ну, например, не стесняться и быть обнаженной. Ты должна потерять свою… свою…
В течение многих лекций он повторял упрямо эту фразу, но не решался дать ей полное выражение и останавливался на полуслове. Лиза сжималась комком, и уши ее розовели.
Однажды ему удалось заставить ее обнажить руку. Она отвернула рукав блузочки выше локтя и, дрожа, спрятала лицо, на котором были написаны мучительный стыд, страх и надежда, что подобной демонстрацией она добровольно освобождается от страха и стыда. Он же, глядя на белую, как луч, руку с помертвевшими пальчиками, воскликнул, словно от восторга голосу тесно было в глотке:
— Я поздравляю тебя с успехом, несравненно более значительным, чем твои маленькие победы в алгебре. Манифестацией руки, протянутой в воздухе, как лунный шнур, ты показала истинный пример того, как нужно женщине в борьбе за независимость приучать и воспитывать в себе волевого бойца. Меч спит, одетый в ножны, но обнаженный бодрствует и разит. Твоя рука обнажена, как меч. Тебя не мучит сейчас стыд? — спросил он.
— Н-нет! — опустила она еще ниже лицо.
— Поздравляю! — воскликнул он. — Я вылечу тебя от тяжкого недуга.
Она почувствовала вдруг прикосновение холодных губ на локте и вздрогнула от неожиданности и отвращения. А он, воспользовавшись ее замешательством, обнажил ее плечо, потянув книзу блузочку.
— Замри! — продекламировал он, отступив на два шага, чтобы любоваться эффектным зрелищем. — Или ты думаешь, что плечо не меч, не оружие в борьбе?
И так как она близка была к слезам, он, чтобы отвлечь от них, вынул и разложил перед ней все свои галстучки, фееричные, как хвосты диковинных птиц.
— Смотри и учись, — повествовал он, — чего только не выдумывает человек в борьбе за культуру, за созидание независимого интеллекта! Я хочу показать тебе их с нравоучительной целью. Как несхожи пути наши. Тебе мешает стыд, и потому ты в любую минуту должна быть готовой смело обнажиться выше локтя и ниже… плеч. Мне же одежда не только не мешает, но обязывает культивировать свою внешность и следить за каждой пуговичкой. У меня пять зубных щеток, тридцать воротничков, около двух десятков галстуков. Амуниция, с которой я не расстаюсь. На полированном ногте больше коммунизма, чем на мушке винтовки, которую некоторые по привычке все еще кладут с собой спать. Галстук — дорога к социализму или к такому психическому состоянию, когда внешнее и внутреннее в человеке сожительствуют в гармоническом, насыщенном культурой единстве. Хочешь, я подарю галстучек? — он обратил внимание на блестевшие глаза Лизы. Видимо, ей нравился полосатый в опаловых яблоках шелк.
— Нет, нет! — отстранилась она.
— Я вижу, что глаза твои разгорелись от шелка. Женщина остается женщиной. — Он постарался придать как возможно больше презрительности лицу и словам. — Для меня галстук — символ чистейшей культуры, для тебя — одна из ярких тряпочек, которых тысячи в ленточном мусоре женщины. Я видел тебя на кухне. Ты королевствуешь в ней. Картофельный суп заменяет тебе кипящее море жизни, в котором, однако, плавает нечто другое, чем картофель. Какая яма! В тебе живут воспитанные веками инстинкты домашней птицы, домоседки. В хозяйстве она известна под именем курицы. Нет, — заключил он, неискренне вздохнув, — из тебя никогда не выйдет орлицы.
Лиза откровенно запротестовала.
— Нет, — воскликнула она огорченно, — я не надеюсь стать орлицей, но всей душой, всем сердцем хочу независимости и свободы. Что же мне еще делать для этого. Ведь я же решаю теоремы, задачи. Я даже руку показала… Не осмелилась бы раньше.
— Руку, — делано расхохотался Синевский. — Какое безумие, какая смелость! Ты бы показала еще пальчик ноги. Вот у кого бы тебе поучиться — у Зои Мисник. Она давно уже завоевала свободу, которая тебе только снится. И не только теоремами. Смелая девушка! Она осталась у нас, когда тебя не было, и подняла такую кутерьму… Она освободилась не только духовно, но и телесно… Она не побоится в любую минуту сбросить одежды…
— Никогда, никогда! — прошептала Лиза.
— Ну, вот что, девочка, — произнес он, умерив несколько пыл и забирая галстуки, — запомни, что никогда ты не достигнешь того, чего тебе так хочется — внутренней свободы, если ты не освободишься внешне. Нужно уметь играть на своем теле, в котором тьма звучащих струн, и раз навсегда потушить стыдливость. Одна математика тебе не поможет. Работай с двух сторон, как я, как Зоя. Я помогу тебе освободиться телесно…
Лиза, кажется, не сразу поняла истинный смысл помощи, которую он предлагал ей. Она неподвижно сидела перед ним и медленно соображала. Но вот глаза ее беспокойно забегали, словно она не знала, куда их спрятать, к щекам же стала приливать густая струя краски. Предвидя бурю, истерику или что-нибудь шумное, слезливое, — на что горазды, как думал он, такие пташки, наконец, браня себя за неосторожность, с которой он выболтал слишком круто цель своих забот о ней, — Синевский моментально переключил ток ее мыслей, сказав:
— В конце концов, тебе все же косу остричь придется! Да, придется! Горбатому фанатику она нужна для испытания, мне же…
Достаточно было Лизе услышать о косе, как она в панике выбежала из комнаты. Он так и не успел сказать, зачем нужна была ему коса.
План же его был прост: коса, думал он, знак нетронутости. Она носится с ней, как черт с писаной торбой. Если чикнуть косу, то легче станет доступ к девичеству… Таким образом, и для него, и для Дороша, и для Бортова — для каждого из них в отдельности коса Лизы что-то символизировала, для всех же вместе служила предметом глухого поединка.
Синевский продолжал заниматься с Лизой и хотя не пугал больше стрижкой, но очень настойчиво и планомерно обволакивал ее сознание, преподавая наряду с математикой теорию эмансипации, к которой, по его мнению, должна была прийти Лиза двумя дорогами. Он не преминул бы встретиться с Лизой на одной из этих дорог, чтобы помочь ей раскрепоститься и вкусить некоторые плоды, которые рисовались ему в результате этого раскрепощения и которые он посчитал бы справедливой мздой за свои заботы. В случае отказа он не прочь был прибегнуть даже к насилию. Если что и останавливало его, так это присутствие Дороша — насторожившегося до предельной степени и всегда готового к удару.
И, кто знает, может быть, катастрофа разразилась бы уже давно,