Шурыгин пойманно ухмыльнулся.
— Это все ерунда, — сказал он, — дело не в том, сколько у вас дочек, две или три. А дело вот в чем: не сочиняете ли вы всю эту историю про себя, про свои «четыре дня», про мужа за границей, про дочек? Я несчастный человек, меня уже миллионы раз обманывали женщины, и неужели сейчас я в миллион первый раз попадаюсь на ту же самую удочку?
И он, наливая гостье рюмку за рюмкой, снова принялся задавать ей хитро поставленные, сбивчивые вопросы, трижды спрашивать об одном и том же, как будто случайно, а на самом деле рассчитывая уличить ее во лжи… Оттого ли, что он выпил вина, или просто от болезненной мнительности у него вдруг явилось острое желание мучить ее, пытать, заранее мстить ей, даже заранее убить ее — на тот случай, если она обманывает его и, будучи обыкновенной бульварной профессионалкой, которой никого не жаль, тонко разыгрывает перед ним сложную роль, а в конце концов заразит его.
— Я с вами знаете что тогда сделаю… — скрипел он зубами, сжимал кулаки, вращал обезумевшими глазами.
— О! — то возмущалась, то смеялась со слезинками на глазах Валентина Константиновна. — Какой же вы мнительный! Если вы так боитесь заразиться, то вам давно надо было жениться.
— Я потом женюсь на вас! — в припадке глухого отчаяния вскричал Шурыгин, весь дрожа. — Потом! Только вы не обманывайте меня сейчас! Скажите мне всю правду!
— Что я могу вам сказать, я уже все сказала.
Тогда толстый бухгалтер опустился перед ней на толстые колени, прижал к толстой груди толстые руки, возвел на нее толстое, красное, маслянистое лицо с темной прямоугольной бородой и исступленно взмолился:
— Не губите меня… Я так еще молод, силен и так хочу жить… Скажите правду: если вы занимаетесь этим профессионально, тогда я лучше сейчас же вам заплачу, сколько следует за один сеанс любви, даже еще прибавлю сверх и немедленно отпущу вас с миром… У меня есть двадцать аршин мадаполаму, — колотил он себя в грудь кулаком, — двенадцать аршин маркизету, девять крепдешину и еще кое-что; ничего не пожалею, все отдам, если вы сейчас же уйдете от меня.
— Да нет же, нет! — беспомощно ломала она руки, сидя в кресле и мучительно глядя на стоящего перед ней на коленях Шурыгина. — Встаньте сейчас, это нехорошо, вы же мужчина! Как я смогу вас убедить, чем я сумею вас разуверить? Я так и знала, что вы будете обо мне такого мнения, раз мы познакомились на бульваре. Какой ужас, какой ужас! — жалобно наморщила она лицо, прослезилась, достала из сумочки платок. — Как вы не понимаете женской души, какой вы нечуткий! Неужели по мне не видно, кто я, неужели я похожа на тех?
Шурыгин пытливо следил за выражением ее лица, вслушивался в тон ее голоса. Играет она перед ним комедию или говорит правду?
— Видно-то видно, — поднялся он с колен в тяжком раздумье. — Но вы сами сказали, что вы «решились на все», что вам не жаль ничего. А мне себя жаль. Или взять эти ваши «четыре дня»! За эти четыре дня у вас могли быть дела с другими мужчинами, вам неизвестными, быть может, неблагополучными в смысле разных болезней, и вы, которая «решилась на все», неужели вы теперь остановитесь перед тем, чтобы вместе с собой погубить и меня? Человеческая психология такова: если мне погибать, пусть и всему миру будет погибель.
— Ничего подобного! Я такой психологии не знаю! Сядьте, успокойтесь! Просто вы слишком болезненно подходите к вопросу. Вероятно, вы уже заражались не раз, и теперь уже я начинаю серьезно бояться вас. Меня же бояться вам нечего. Вот придете завтра ко мне на дом, посмотрите, как у меня в квартире, поболтаете с моими дочурками, тогда узнаете, кто я. Портреты мужа, и письма его из-за границы, и мешки от посылок покажу. На бульваре вы мне хотели показать свой паспорт, а теперь мне приходится свой предъявлять.
Шурыгин просветлел.
— Значит, завтра к вам на квартиру можно?
— Конечно, можно.
Шурыгин окончательно успокоился.
Он накрыл газетным листом стол с едой, достал из чемодана чистую простыню и стал стелить постель.
Валентина Константиновна заволновалась, встала, нечаянно увидела, что он делает, и глаза ее вдруг приняли такое отчаянное выражение, какое бывает у пойманной птицы, которую только что вынули из силка и, чтобы она не вырвалась из рук, крепко сжимают ее в кулаке.
V
Прошло два-три часа, и время приближалось к рассвету, а им все не хотелось спать, они все лежали и при полном свете электричества беседовали.
— Я лежу и сама себя спрашиваю: я это или не я? — говорила Валя, красная, пылающая, глядящая довольными, лихорадочно сверкающими глазами в потолок. — Неужели это я? Кто бы мог подумать? Вот если бы муж мой узнал!
— А где же твой муж? — хитро подбросил ей вопросик бухгалтер, как будто между прочим.
— Я же вам говорила, что за границей. Последнее письмо было из Сербии.
— Ах да, в Сербии, — как бы вспомнил бухгалтер.
— Он, если узнает когда-нибудь об этом, не осудит меня, не проклянет, простит, — раздумчиво сама с собой гадала Валя в потолок. — А если не простит — значит, не любит. Впрочем, кто знает, когда еще он вернется в Россию, может быть, никогда…
Она замолчала.
— Что с тобой, Валечка? Ты плачешь? Зачем? В чем дело?
— Ах… Ничего… Это так…
— Не надо плакать, Валечка! Не надо отравлять такие блаженные минуты разными воспоминаниями, сомнениями! Не будешь, а?
— Нет…
— Ну скажи «не буду»!
— Не буду.
Он крепко поцеловал ее в губы.
— Принести тебе сюда немножко мадеры?
— Хорошо, дай…
Они выпили в постели.
— Какое это счастье для меня, какое счастье, что я встретил тебя, Валечка! Прекратятся наконец мои пятнадцатилетние мучения!
— Для меня это тоже большая находка — встреча с вами, с тобой… Я так исстрадалась за эти четыре дня, столько вынесла унижений, оскорблений, страхов… Чего стоят одни эти переговоры в темноте с мужчинами, подробности этого торга с ними… Я им называю свою цену, они мне предлагают свою, расспрашивают о разных гадостях… ужас! Я еще и сейчас сама себе не верю, что завтра мне не придется идти на бульвар, искать…
— Твое счастье, Валя, что это для тебя так хорошо кончилось.
— Кончилось ли?… Если вы меня