— Я все-таки тебя немножко не понимаю, Валечка, — шумно вздохнул Шурыгин. — Ты что, и сейчас думаешь рвать нашу связь, и сейчас, и сейчас?
— А конечно. Я же тебе говорила, что это я только так с тобой сегодня осталась, пожалела тебя на прощание.
Он опять потянулся к ней с ласками, начал умолять ее хотя бы на время отложить свое решение, хотя бы еще немножечко продлить их связь…
— Ага-а! — вскричала она. — «На время»! «Немножечко»! Вот видишь, ты какой! За «навсегда», за «много» ты сам не ручаешься?!
— Конечно, не ручаюсь. А ты разве ручаешься, а ты разве можешь быть уверенной, что завтра же не встретишь кого-нибудь лучше меня?
— Мне не надо лучшего! Мне надо тебя!
После долгого спора она согласилась взять обратно свое решение о разрыве.
— Значит, Валечка, ты моя?
— Твоя.
— Ам… ам… ам…
Они лежали в постели и, во избежание новых ошибок в будущем, подробно разбирали свои прошлые отношения. Припоминали нанесенные друг другу вольные и невольные обиды, случаи недостаточного внимания к себе, бестактности, грубости.
— Это, конечно, мелочь, Павлик, но тоже очень характерная для эгоизма мужчины, — вспоминала Валя. — Помнишь, когда мы с тобой ехали к тебе в первый раз на санях, какие ты тогда сулил мне золотые горы: и мануфактуры, и подошвенной кожи! Я уже не говорю о монпансье… Но ты, пожалуйста, не подумай, что я вымогаю у тебя, я от тебя теперь ничего не возьму, мне только хочется спросить у тебя: где же та твоя хваленая «мануфактура» и та «подошвенная кожа»? А между тем я знаю, что у тебя есть спрятанное и то и другое, и это в то время, когда мои три дочки ходят разутые, раздетые? Это я говорю, конечно, между прочим…
— Ох, — вырвался вздох у Шурыгина. — Опять «три дочки»! Как это скучно! Всю жизнь избегал иметь собственных детей, прибегал к разным медицинским средствам, а тут… Вот что: чтобы покончить с этим, приходи ко мне завтра засветло, я разыщу и дам тебе что-нибудь из мануфактуры и кожи.
— Приблизительно в котором часу прийти?
— Или до девяти утром, или после шести вечером.
— Хорошо.
Они зажили снова, лишь передвинули в расписании дни любовных свиданий, засчитав как очередную и эту чрезвычайную встречу.
— Как, однако, ты боишься лишний раз встретиться, — заметила по этому поводу Валя. — Все бережешь себя, все разы считаешь.
— А конечно, — ответил Шурыгин с прежним неумолимым каменным видом, снова чувствуя себя властелином.
Она промолчала, только враждебно повела бровями.
X
— Вот вкусный компот! Мамочка, миленькая, отчего же ты в прошлом году, позапрошлом не торговала тем замечательным товаром? Ведь это так выгодно!
— Не догадалась, детка. Человек доходит до всего не сразу. А ты старайся хорошенько кушать, когда тебе дают, да поменьше рассуждать за обедом.
— Я-то, мамочка, хорошо кушаю, но мне все-таки хочется знать, почему мы, три твои дочки, вдруг стали и обутые, и одетые. Ведь это интересно, и я не маленькая, мне уже десять лет…
Она немного помолчала, разгрызла косточку от сушеной сливы, положила в рот сладкое зернышко и сказала, жуя:
— А тот пожилой господин с большой бородой, который тогда к нам приходил, что он из себя представляет?
— Он не пожилой, он еще молодой. Вот он-то и есть один из тех пассажиров, для которых я тогда железнодорожные билеты доставала.
— Ага, значит, он уехал?
— Да, уехал…
— Значит, сейчас его нет в Москве?
— Нет, он тут. Ты же сама вчера его видела, когда он мимоходом к нам забегал узнать, как мы живем…
— Как же это так: и уехал, и тут?
— Ну и надоедливая же ты какая! Сперва уехал, потом приехал, что же тут непонятного?
XI
Однажды, сидя в вагоне трамвая и по обыкновению сличая разные женские качества пассажирок с качествами своей Вали, имеющей кроме всех прочих бесчисленных дефектов еще и трех дочек, Шурыгин пленился видом одной хорошенькой молоденькой блондинки. У нее были, точно у гимназистки, две косы, длинные, толстые; тонкие, словно наведенные карандашиком, украинские брови; красивый, картинный, заостряющийся книзу овал нежного лица; но главная притягательная ее сила была в больших синих, немного выпуклых глазах, полных невинности и вместе скрытой чувственности, невинность и чувственность как бы источались из ее глаз, как бы просили каждого: возьмите нас. Все мужчины в трамвае — и старые, и молодые, и кондуктор — не могли оторвать своих взглядов от этих ее глаз. Голову синеглазой блондинки покрывала густо-красная, под цвет румянцу щек, матросская бескозырка, под мышкой она держала черную клеенчатую, шитую белыми нитками сумочку, набитую книжками и тетрадками.
Курсистка! Провинциалка! Попова дочка! Только что приехавшая в Москву! Как раз то, что ему, Шурыгину, надо. И у нее, наверное, еще никого из мужчин нет, не успели заметить, он первый заметил, ему она и должна принадлежать.
И ради нее, как это с ним случалось и раньше,