“М. С. – ему бы встать выше схватки Лигачев – Ельцин, – записал Черняев в дневнике. – А он… фактически присоединился к Лигачеву, во всяком случае ‘стерпел’ его платформу и его оскорбления”. И не потому, что Ельцин представлял для него политическую угрозу (как выразился его биограф Колтон, вплоть до весны 1989 года “Ельцин пребывал в политической сумеречной зоне”), а потому, что, как справедливо полагал Черняев, у Горбачева был “ [ельцинский] комплекс”. Кроме того, добавляет Черняев, масла в огонь подлила жена Горбачева. “М. С. не хотел говорить о Ельцине”, но когда он был в задней комнате в перерыве после выступления Ельцина, “вдруг вошла Раиса Максимовна. И начала возмущенно поносить Ельцина. И что ‘это нельзя так оставлять’. И вопрос был решен”. А еще Яковлев говорил Черняеву, будто Горбачев боится, что Ельцин (или какой-нибудь другой оратор) начнет критиковать его жену и сорвет “большие аплодисменты”. Хотя Раису многие недолюбливали, она еще не становилась мишенью прямых политических нападок. Но от Ельцина всего можно было ожидать. Горбачев старался всячески оберегать жену и, по словам Черняева, боялся задеть ее авторитет[1261].
После этого бурного выплеска чувств делегаты конференции снова присмирели и послушно одобрили горбачевскую программу. Они постановили реорганизовать к осени партийный аппарат. Для этого предложили разработать новые законы и проголосовали за внесение в конституцию поправок, которые должны были изменить устройство правительства. Горбачев огорошил делегатов, предложив созвать новый Съезд народных депутатов не когда-нибудь в отдаленном будущем (как они думали), а следующей же весной, а выборы в новые местные советы провести осенью 1989 года, но они проглотили и это. Даже против довольно спорной идеи поставить партийных функционеров во главе местных советов проголосовало не так много человек. В результате, дивился помощник Горбачева Вадим Медведев, оказалось, что можно “осуществить практическую реформу политической системы примерно в течение года”[1262].
Горбачев добился своего. В ходе конференции, когда звучали наиболее враждебные речи, Горбачев, по наблюдениям члена Политбюро Долгих, “сидел с мрачным видом. Немногим под силу вынести такую критику”[1263]. Но сам Горбачев вспоминал потом, что “оказался в роли капитана корабля в бушующем океане” – корабль “ложился то на левый, то на правый борт. Иной раз закладывало так круто, что казалось, штурвал вот-вот вырвется из рук. И чисто по-человечески, не скрою, я испытал удовлетворение, что сумел удержать ситуацию в руках, не сбиться с проложенного курса”[1264].
Как обычно, Горбачев преуменьшил свою личную гордость. Но другие ее замечали. Накануне последнего дня конференции, по словам Черняева, он просто “кипел”. А через несколько дней внезапно решил пройтись пешком (а не ехать на лимузине) от Кремля до здания ЦК – вначале через Кремль, где ходили толпы туристов и экскурсантов, а потом по улицам до Старой площади. В результате, писал Черняев (который сопровождал его в этой прогулке), вышло “ошеломление полное”. “Кто в растерянности останавливается… кто тянется жать руки. Женщины попросту на шею бросаются. Он пытается говорить, а у людей пропадает дар речи”. Иностранцы тоже не отстают – “каждый норовит себя назвать, пожать руку, дотронуться до пиджака”. “Вдруг подбежала какая-то провинциальная женщина и кричит: ‘А я? А я?’ Он ее обнял”. В другом месте “один наш мужик положил ему руку на плечо, говорит: ‘Михаил Сергеевич, поменьше работайте, берегите себя, видно ведь, как вы устали’. М. С. тоже похлопал его по плечу. ‘Ничего, – говорит, – друг, выдержим. Только сейчас и работать. Отдохнем потом’”. Упиваясь народным восхищением, Горбачев вспомнил о том, какой большой путь он проделал. И сказал Черняеву: “Пойдем… по улице Разина. Хочу пройти мимо гостиницы ‘Россия’. Я всегда тут останавливался, когда, бывало, из Ставрополья приезжал”[1265].
После конференции он был “таким веселым и уверенным”, что Черняев поостерегся высказывать ему какие-либо замечания. Он тоже с радостью отмечал, что Горбачев – “политик, наделенный огромной уверенностью в себе, мастер вести за собой людей, убеждать их и подчинять своей воле”. Конференция ознаменовала “небывалый поворотный пункт”. Но Черняева, как и бо́льшую часть либеральной интеллигенции, по-прежнему тревожило и даже повергало в “уныние” антиперестроечное недовольство многих делегатов и ощущение, что, не поставь их Горбачев на место, они непременно потопили бы накренившийся корабль. Поэтому уникальная способность Горбачева вести за собой людей была поводом не только для радости, но и для беспокойства. Его сильные стороны делали возможным почти все, но его же слабые стороны ставили под удар весь проект преобразований. С навязчивым упорством нападая на Ельцина, вспоминал Брутенц, “он сделал еще один шаг по пути в ельцинскую Каноссу”[1266].
Сам Горбачев понимал, что конференция расшевелит “правоконсервативную оппозицию”. До конференции он испытывал “колебания, боязнь оторваться” от старых идей и установлений, даже опасался “бунта на борту”. Теперь же он отбросил все былые сомнения и решил идти вперед на всех парусах: “Нельзя было терять ни дня, ни часа – время, нам отпущенное, было строго лимитировано”[1267].
Однако времени было потеряно гораздо больше, чем час или даже год. В итоге в числе потерь оказался и сам Советский Союз – в значительной степени из-за той проблемы, которая впервые ясно обозначилась в 1986 году, а к 1988 году оттягивала на себя уже изрядную часть внимания Горбачева. В СССР это называли “национальным вопросом”, подразумевая непростые отношения между множеством народностей, живших бок о бок в Союзе Советских Социалистических Республик, особенно между русскими и нерусскими, но также и между другими – например, между армянами и азербайджанцами. До революции 1917 года все нерусские томились в “тюрьме народов”, как называл Ленин Российскую империю. По-своему опередив время и осознав привлекательность этнического национализма, Ленин умело использовал его, чтобы совершить революцию, а затем попытался укротить его, предоставив нерусским народам собственные атрибуты власти – отдельные советские республики с собственными законодательными органами, академиями наук, флагами, гимнами и даже министерствами иностранных дел. Теоретически СССР являлся федеративным государством, хотя на деле был сверхцентрализованным образованием. Входившие в его состав республики даже обладали “правом выхода”, но уже Ленин лишил это право какой-либо реальной силы, поставив условие, что осуществить его может только пролетариат под руководством Коммунистической партии. Сталин, которого Ленин назначил народным комиссаром по делам национальностей, сокрушил своим тоталитарным кулаком последние остатки настоящего национализма. Хрущев несколько ослабил узду – додумался назначать руководителями местных республиканских компартий представителей коренных национальностей. Брежнев откупался от местных начальников, закрывая глаза на их коррупцию, лишь бы все в их