05.04.13, Мюнхен
Мы с Нестором сидим на лужайке перед домом. На апрельском солнце жарко. За стеной сада хлопает дверца соседской машины. В глубине дома раздаются шаги. Я напрягаюсь. Это Геральдина выносит нам сок. На мгновение мне показалось, что из дома выходит Людмила.
Нестор медленно выпускает сигаретный дым.
– Не ожидал, что они так просто отбудут.
– Я тоже, – соглашаюсь. – Хотя, знаешь, в этой Ане что-то есть. Ты помнишь, как она в конце к тебе обратилась? Напиши, писатель, что мне не нужен ни он, ни его деньги.
– Ну и что?
– Как ты не понимаешь? Ей хотелось войти в литературу в достойном виде. Не станционной шалавой, а тургеневской девушкой.
– Красиво. Только вряд ли она читала Тургенева.
– А это неважно, читала или нет. Она находится в этом культурном поле… – Ладонью перед носом изображаю чтение. – Ты видел в мире метро, где бы столько читали?
Нестор пожимает плечами и допивает свой сок.
– Я тут недавно ехал в метро в семь утра. Вагон набит. Едет полуспящая масса, качается туда-сюда, стоит запах перегара.
– А в углу сидит девочка и читает Первую любовь – не видел такого? И она – вся в книге, не в вагоне…
– …и зовут ее Аня. Когда это, интересно, ты последний раз был в нашем метро? Ты кого уговариваешь? Самого себя? – Нестор внимательно на меня смотрит. – Может, хочешь вернуться в Россию?
– Не знаю. Я вообще уже ничего не знаю…
Делаю резкое движение рукой, и стакан слетает со стола. Не разбивается, просто лежит в траве. Нестор наклоняется и осторожно ставит стакан на стол. Хлопаю его по плечу.
– Что-то я совсем устал.
Вечером сижу у компьютера. Просматриваю почту. В день приходит 20–30 писем. Признания в любви, отчеты агента, приглашения выступить, но в основном, конечно, просьбы – об интервью, о помощи благотворительным фондам и просто о помощи. Письма мы обычно разбираем с Катей. Она отвечает на немецкие и английские, а ответы на русские диктую ей я.
Сегодня я отвечаю на письма один – ограничиваюсь короткими фразами. Или не отвечаю. Это продолжается минут пятнадцать. Выйдя из почтовой программы, соскальзываю на форум, ради которого, собственно, и включил компьютер. Еще вчера я наткнулся на обсуждение медиками проблем паркинсонизма. Читаю медленно, отключившись от того, что это – обо мне. Непроизвольное слюноотделение. Откидываюсь на спинку стула. Всё впереди.
За дверью слышны шаги. Не очень твердые, Катины – узнаю их безошибочно. Не могу попасть курсором в крестик. Входит Катя и обнимает меня сзади.
– Глебушка, ты же обещал…
– Ты тоже обещала кое-что.
А я не обещал. Просто профессор Венц сказал нам с Катей, что лучше ничего не читать о болезни, и мы согласились. Сказал: будет только страшно, а пользы от этих знаний ноль. Всё, что мне нужно, он, Венц, и так сообщит.
– Как ты отнесешься к моему непроизвольному слюноотделению?
На шее чувствую Катины слезы. Приходит в голову мысль, что непроизвольные слёзы – это романтично, а слюни – нет, хотя какая между ними, собственно, разница? Мы живем в мире условностей.
1981
Это был последний киевский год Глеба. Ввиду существования на свете Петербурга (он называл его уже только так) оставаться в Киеве было невозможно. Глеб готовился к выпускным экзаменам, писал для пробы сочинения на вероятные темы, но мысленно уже находился в Петербурге. Вообще говоря, именно сочинения были тем, что уже тогда переносило его на берега Невы. Там он со всей силой почувствовал красоту русского языка или – в понятиях, более привычных Глебу, – его непростую музыку. Ти зробив свiй вибiр, i я його поважаю[43], сказал Федор, узнав о решении сына поступать в Петербургский университет. Глеб подумал было, что речь идет о выборе между музыкой и словесностью, но Федор сразу уточнил, что имеет в виду выбор языка и в целом культуры: то був той же вибiр, що його свого часу[44] зробив наш однофамiлець Микола. Глеб ничего не ответил, потому что свой выбор он осуществил давно – так давно, что даже о нем и не помнил. Что же касается Миколы, то он, кажется, ничего и не выбирал. Просто соединил в своем сознании две стихии и жил в них. Что он чувствовал, когда покидал родные края? То же, что и Глеб, – жажду нового, страх, боль расставания? На выпускном вечере все эти чувства сошлись у мальчика в горле в единый комок, и он потерял голос. Ненадолго, минут на двадцать, но – потерял. Чтобы никто этого не заметил, вышел из актового зала в коридор. Стоя лицом к открытому окну, ожидал возвращения голоса. Делал вид, что вглядывается во что-то такое, что требует сосредоточения (в свое будущее?); на деле же видел лишь собравшийся по углам подоконника тополиный пух. Когда слышал шаги сзади, махал из окна рукой кому-то невидимому. Проделывал это так убедительно, что в конце концов его и увидел. Это был он, Глеб Яновский, только десятилетия спустя. Этот умудренный Глеб уже знал, что стояние у окна запомнится – с пухом, тополями, приглушенными звуками рояля из актового зала – всем тем, что (конец детства) скользило на манер титров. Конец детства, прошептали оба Глеба и на несколько десятилетий расстались. Оба думали о тех, кто переживал такие же вечера десятилетия назад – со звуками рояля, с тополями. Где они, спрашивается, сейчас? На мозаиках московского метро – в широких штанах, широко шагающие. Да и не только там: в старых просторных могилах – нарядные, с закатанными рукавами белых рубах, в пиджаках, наброшенных на плечи, остатки волос зачесаны назад, в неестественно длинных, до запястья, костях-пальцах –