Мгновение я не мог пошевелиться. Как и Пикман, я стал прислушиваться, вообразив, что различаю доносящийся откуда-то слабый звук быстрых шагов, визг и вроде бы удары. Я подумал о громадных крысах и содрогнулся. Потом послышался приглушенный топот, из- за которого я почему-то весь покрылся гусиной кожей, – тихий, осторожный топот, – но я не смогу описать его словами. Он был похож на глухие постукивания дерева по камню или кирпичу… дерева по кирпичу – что-то мне это напоминало…
Звуки раздались снова, теперь уже громче. Стены подвала чуть заметно задрожали, словно дерево стало бить сильнее. За этим последовал резкий скребущий звук, невнятный возглас Пикмана и оглушительные выстрелы из револьвера (Пикман использовал все шесть патронов), прозвучавшие очень громко, как бывает, когда укротитель львов палит в воздух для пущего эффекта. Придушенный визг, крик, глухой стук и снова постукивание дерева о кирпич. Открылась дверь – от этого, признаюсь, я сильно вздрогнул – и появился Пикман с дымящимся револьвером, проклинающий разжиревших крыс, заполонивших древний колодец.
– Черт знает, что они едят, Турбер, – усмехнулся он, – ибо эти старые подземные ходы ведут на кладбище, в логово ведьм и к морскому побережью. Как бы там ни было, вылезали они дьявольски осторожно. Полагаю, их расшевелил крик. Лучше быть поосторожнее в этих старых местах: наши приятели-грызуны – единственный недостаток, хотя иногда мне кажется, что они помогают создать атмосферу и колорит.
Да, Элиот, это был конец ночного приключения. Пикман обещал показать мне нечто необычное, и Небеса знают, что он выполнил обещание. Он вывел меня из этого клубка улиц, кажется, в другом направлении, потому что, когда мы увидели первый фонарный столб, мы были на полузнакомой улице с однообразными рядами стоявших вперемешку доходных домов и обветшалых особняков. Чартер-стрит словно вывернулась под ноги, но я был слишком возбужден, чтобы точно заметить, в каком месте мы наткнулись на нее. Было слишком поздно для надземки, и нам пришлось возвращаться в деловую часть города пешком. Я помню, как мы шли по Ганновер-стрит, а затем переходили с Тремонт-стрит на Бикон. Мы расстались с Пикманом на одном из углов, так и не сказав друг другу ни слова. Больше я никогда не говорил с ним.
Почему я его оставил? Не будьте нетерпеливы. Подождите, я велю подать кофе. Мы уже достаточно приняли другого напитка, так что сейчас мне надо приободриться. Нет – дело не в картинах, которые я увидел там; хотя я поклялся бы под присягой, что их было достаточно, чтобы Пикмана подвергли остракизму в девяти десятых домов и клубов Бостона, и, полагаю, теперь вы не удивляетесь, отчего я избегаю подземок и подвалов. Дело в предмете, который я нашел на следующее утро в кармане своего пальто. Я о нем уже говорил – скрученная бумажка, приколотая кнопкой к тому жуткому неоконченному холсту в подвале; я думал, что это фотография какой-то сцены, которую он собирался использовать в качестве фона для того чудовища. Тогдашняя тревога застала меня как раз в тот момент, когда я потянулся, чтобы развернуть ее, и я, наверное, машинально сунул ее в свой карман. А вот и кофе – пейте черный, Элиот, если понимаете в этом толк.
Да, я оставил Пикмана из-за этой бумажки. Ричард Эптон Пикман, величайший художник, с каким я когда-либо встречался, – и отвратительнейшее существо, которое когда-либо выпрыгивало из пределов жизни в пропасть мифа и безумия. Элиот, старый Рейд оказался прав. Пикман не был в полном смысле человеком. Либо он родился в странной тени, либо нашел способ отпирать запретную дверь. Теперь это все равно, ибо он исчез – ушел в легендарную тьму, которую так любил навещать. Да, пусть принесут побольше свеч!
Не просите меня объяснить или даже отгадать, обо что я обжегся. И не спрашивайте, что за твари там карабкались, которых Пикман так ловко назвал крысами. Знаете, эти тайны идут еще от древнего Салема, а Коттон Мазер описывает и куда более странные вещи. Но вспомните, сколь жизнеподобными были проклятые картины Пикмана – и как мы все удивлялись, откуда он берет эти лица…
Ну так эта бумажка вовсе не была фотографией какого-то фона. На ней было просто то самое чудовище, которое я видел на том ужасном холсте. Это была модель, с которой писал Пикман, – а фоном служила обыкновенная стена его подвальной мастерской во всех мельчайших деталях. Но ей-богу, Элиот, это была фотография с натуры…
© Перевод на русский язык, Денисов М.А., 1994
Теодор Когсвелл
Костер
Ты в Мамин День не вешай голову, А лучше в петлю сунь ее; Тебя сниму я скорее скорого – В День Матери, в чудесный день. Из петли выну и оберну, любя, В ткань с узором из звезд и полос. Увидят люди, как я люблю тебя. В День Матери, в чудесный день. Пока ж качаешься (День Матери!), Вплету фиалки в твои я волосы, Чтоб знали все, как я внимателен В День Матери, в чудесный день. Царь Эдип (991? – 907 гг. до н. э.)Все пошли в Центральный парк собирать ящики, но мы с Хэнком отстали и отправились на Двадцать седьмую. Хотели немного повыбивать стекла, но ничего не вышло: всей дурацкой улице не осталось ни одного целого окна. Так что мы развернулись, двинули в «Акме-Элита Гриль-Бар» и с час, наверно, бродили вокруг – надеялись, что, может, хоть что-то там осталось. Хотя, конечно, там все уже прочесано раз триста. Все-таки Хэнк нашел в углу, под кучей штукатурки и обломков, которые никто не хотел даже на дрова разбирать, бутылку. Но когда Хэнк швырнул ее, оказалось, что это пластиковая дрянь из тех, что «без залоговой стоимости – возврату не подлежит», и никакого звона не вышло.
В общем, мы малость поваляли дурака, но тут я выглянул на улицу, увидел, какие короткие стали тени, и здорово струхнул. Праздничный Костер устраивают в полдень, и у нас почти не осталось времени.
– Давай-ка пошевелимся, – сказал я. – Сачковать, когда все собирают дрова, – это одно,