Наконец Тристесса неохотно признал, что небеса не дадут ему ответа, и, успокоившись, склонил голову, словно тишина сама по себе уже служила ему наградой.
– Иди сюда, в тень, – хрипло прошептала я.
Он подошел ко мне. Я знаю, кто мы: мы оба – Тиресии.
Чуть недоумевая, чуть волнуясь из-за наличия мужского органа, которым он теперь владел, Тристесса с опаской подошел ко мне – так единорог на гобелене в музее Клюни незаметно придвигается к Богородице. Солнце, преодолев высшую точку, теперь освещало его сзади; на секунду мне показалось, что вокруг Тристессы образовался ореол, какой исходит от божественных фигур – нимб или мандорла, небесная рампа. У компании «Метро-Голдвин-Майер» всегда девизом было: «Больше звезд, чем на небе». Этот преобразующий свет скрывал наготу Тристессы как одеяние; будто сама плоть сделана из света, столь иллюзорная, что лишь феномен инерции зрительного восприятия мог объяснить его здесь присутствие. Он слишком сроднился с привычкой вводить зрителей в заблуждение; внешность доработала сама себя и стала жизненным кредо. Его тело почти мерещилось.
А тем временем он целомудренно преклонился передо мной, как единорог, и водрузил мне на колени свою страдающую галлюцинациями голову, причем очень осторожно, словно и не часть тела, а нечто хрупкое, взятое взаймы, что следовало старательно оберегать. Тристесса прильнул щекой к моей коже, и зыбкая копна волос легла мне на живот; так ложатся сброшенные в период линьки перья, белые крылья большой мертвой птицы, унесенной порывом штормового ветра в глубь материка, истинного бодлеровского альбатроса. Белизна его локонов отливала всеми оттенками от лунно-багряного и молочно-зеленого до светло-розового; я, вытянув руку, сначала дотронулась до этой густой копны, а потом, как ненасытная любовница, схватила локоны полной пригоршней и притянула голову к своей груди.
Он лизнул мой правый сосок и накрыл вторую грудь левой рукой. Обомлев от сильного желания, я боялась каким-либо резким недвусмысленным жестом случайно спугнуть его, чтобы он не умчался стремглав на своих длиннющих журавлиных ногах, поэтому позволила себе лишь легкий вздох удовольствия. Тристесса нежно прикусил правый сосок и, поскольку эрекция не заставила себя ждать, рассмеялся грудным смехом; бедрами поймав мужское достоинство, я сжала его, но легонечко: я хотела растянуть удовольствие, я хотела получить такое женское наслаждение, от которого теряешь голову и растворяешься в небытии, какое я видела, но никогда не испытывала. Свободной рукой он стал ласкать мою чувствительную, восхитительную темно-лиловую жемчужинку, вставленную Божьей Матерью в красновато-коричневое влагалище.
Он и я, она и он, мы – единственный оазис в этой пустыне.
Магия воздействует на мир через плоть. Посредством плоти воссоздается этот мир.
Он сказал мне, что близость со мной пахнет сыром, нет – не совсем сыром… тут же стал рыться в позабытой сокровищнице языка в поисках метафоры, хотя, в конце концов, от образности ему пришлось отказаться, он смог лишь обозначить, что запах был сладкий, но прелый, а еще солоноватый… запах древнего моря, будто внутри нас плещется океан, из которого на заре времен мы все и вышли.
Речь и язык – разные вещи. Разве можно отыскать слова, эквивалентные немой речи плоти, когда в пустыне, под пятнистым навесом, на ложе из грязных подушек из двух наших «я» сложилось одно? Одни, почти одни, в сердце этой невообразимой метафоры бесплодия, где на звездно-полосатом флаге мы зачали наше дитя… Впрочем, мы заполнили древнее одиночество всем тем, чем были сами, или могли бы быть, или мечтали быть; мы переносили все вариации наших «я» на наши тела, на наши «я» – разновидности жизни, идеи, – которые во время объятий казались самой сутью наших «я»; и достигли сути бытия в концентрированном виде, словно вне бездонных поцелуев и взаимопроникающего секса мы вместе создали изумительного гермафродита, способного на платоническую любовь, целое и идеальное существо, к которому Тристесса с нелепым и трогательным героизмом так долго единолично стремился; мы вызвали к жизни такое существо, которое останавливает время в самосозданном бессмертии любовников.
Часы любви остановили все другие.
Съешь меня.
Потреби меня, уничтожь меня.
Мужчиной я и не догадывался, что такое оказаться в женской шкуре, внутри наружной оболочки, которая так четко, так своевременно фиксирует каждое, пусть и мимолетное, ощущение. Его поцелуи били трассирующими пулями по моим рукам. Мое тело не слушалось, да оно и принадлежало только ему; но даже тогда я видела, как на светящемся полотне его лица всполохами проигрываются фрагменты старых фильмов, такой вот театр теней на голых костях – я бы узнала твой череп, Тристесса, на Голгофе, хотя ты, похоже, обладаешь сотней лиц, ведь ты способен за мгновенье изобразить множество эмоций.
Мы присосались друг к другу как к бутылке с водой, поскольку пить больше было нечего. То уступчивый, то мужественно-непреклонный, ты лежал подо мной, и по государственному флагу США метались белые волосы, эти волосы тянули за собой голову, и так, и этак; я нещадно, с каким-то атавистическим наслаждением придавила тебя сверху, но стеклянная женщина, которую я увидела под собой, под натиском страсти разлетелась вдребезги, а осколки вновь слились в мужчину, который меня и одолел.
На пороге оргазма мне почудилось, что я бегу по небольшим, обшитым панелями помещениям, соединенным между собой; они выглядели абсолютно реальными, но потом вдруг рассыпались под давлением тех плотских впечатлений, для описания которых нужен иной язык – намного более точный, чем речь, знаковая система. Бог знает откуда в моей голове взялась эта анфилада комнат; коричневые панели, зажженные свечи и, да, белые розы. Хотя помещения казались до боли знакомыми, я не знала, ни что это такое, ни что это значит. Я задохнулась от несказанного удовольствия, но и твое тело забилось в загадочном эквиваленте оргазма, что растворяет личность. А после наши мокрые от пота тела – пока мы лежали, не двигаясь – обсыхали под лучами солнца.
Мужское и женское – соотносительные понятия, одно подразумевает другое. Наверняка наличие одного из этих признаков, как и его отсутствие, имеет под собой здравую суть. Но какой должна быть природа мужская, а какой – женская? Подразумевают ли они деление на мужчин и женщин? Как это связано с ненавистным органом Тристессы или с моими собственными заводскими разрезами и грудями машинного производства? Не знаю. И хотя я побывала в шкуре и мужчины, и женщины, мне до сих пор неведомы ответы на эти вопросы. И до сих пор они ставят меня в тупик.
Косые лучи заходящего солнца создали алхимическое золото. Любовь уже не могла поддерживать наши силы, нас мучил голод, жажда; кожа пылала и саднила, тут не до радостных утех. Не то чтобы мы друг другом пресытились –