Говорили и другое: не маслом она себя мажет, а жиром убиенных бродяг, случайно зашедших в её чащобу; ведь отодвинуть свою смерть можно только ценой чужой смерти. Так человек убивает животное, чтоб выжить.
Все эти старые, наполовину детские бредни, страшилки, былинки, мохнатые байки пронеслись у меня в памяти, не потревожив рассудка.
Сказать по чести – после хорошей хлебной краюхи я просто хотел поскорей заснуть; нас всех ждал завтрашний день, длинный и сложный.
Потык впервые в жизни увидел старухину печь. Не выдержал, подошёл, потрогал, обогнул по кругу, понюхал даже: в этом юном дураке чувствовался живой любопытный ум; неудивительно, что его отобрали волхвы для своих мудрёных занятий.
Старуха всё это время молча и демонстративно убирала в сундук куски недоеденного хлеба; раскатала поверх сундука лысое меховое одеяло, уселась сверху: то была её постель.
– Лезьте на полати. Кто будет храпеть – выгоню немедля.
Мы подчинились, один за другим по скрипучей лестнице поднялись наверх. Здесь поперёк брусьев лежал настил из сплошных жердин, он прогнулся под нашей тяжестью.
Внутренняя сторона соломенной кровли сплошь была увешана пучками трав и кореньев, пахнущих так сильно, что у меня закружилась голова.
И я понемногу стал проваливаться в тяжёлый глубокий сон, каким не спал много лет, с младенчества.
Тороп и малой Потык уснули так же, и даже раньше.
А я ещё какое-то время смотрел на зелёные веники, свисающие с потолка.
Здесь было всё, что я знал, – клевер, ромашка, подорожник. Здесь был чеснок, связками, и стебли папоротника толщиной в палец. Здесь были ветки малины и ежевики. И гроздья сушёной рябины. Но больше всего – брусничного листа.
Я вспомнил рассказы своего деда Бия: про то, что наши пращуры, древнейшие, очень ценили бруснику: и ягоды, и листы.
Я заснул с привкусом брусничного листа на губах. А верней сказать, не заснул – забылся, провалился за пределы мира, туда, где можно было опереться только на собственную память.
7.Поиски пропавшей Зори продолжались до самого оконца того лета. От каждой деревни прислали по дюжине взрослых сильных мужчин с оружием. Обшарили все леса, и чёрный, и нижний, и дальний, и прочие. И вокруг озёр, и по склонам гор. Дошли до таких краёв, куда никто не доходил.
Всё было зря. И со временем люди устали. Даже родители Зори смирились.
Кроме исчезнувшей старшей дочери, у них было ещё две дочери и трое сыновей.
Так вышло, что ближе к зиме я остался последним, кто верил, что Зоря жива.
Прочие остыли. Решили забыть.
Но я забывать не хотел.
И, пока не легла зима, – я обошёл всех ведунов долины.
Как уже было сказано, горбатая старуха Язва из чёрного леса была не единственная колдунья в нашем крае.
Мой отец каждое лето уходил в поход вместе с князем, воевать дальние земли. С конца весны по конец осени – пока отца не было – хозяйством заведовал я.
Но не один.
Наша мать Алия умерла давно; после неё появилась незамужняя и бездетная баба Радунья, наша дальняя свойственница из рода медведя: вселилась в наш дом, стала спать с отцом и управлять его делами.
Отец даже хотел жениться на ней, однако волхвы не разрешили: у них были подозрения, что Радунья бесплодна.
Так и вышло: за последующие годы она, ещё не старая баба, так и не смогла родить.
Я слышал смутные истории – о том, как волхвы посоветовали отцу выгнать тётку Радунью и взять другую жену, молодую. Отец был богат, и притом пребывал под личной защитой князя; любая семья почла бы за честь породниться с ним.
Но не вышло: мой отец был упрям, и когда волхвы стали на него давить – повернулся спиной и ушёл.
Я его упрямство полностью унаследовал.
На поиски Зори я потратил все сбережения. Их у меня было – две бронзовых полденьги. Одну полденьгу я заплатил за новые сапоги, годные к долгим переходам. В лесу без крепких сапог – никуда. Вторую полденьгу отдал Радунье, чтобы глядела за курами и козами в моё отсутствие. Тётка и так, без денег, умело надзирала бы за домом и двором, – но по её многим недовольным намёкам и обмолвкам я понял, что если уйду – буду должен.
И я подарил ей полденьги.
Тётка Радунья – сухая, тощая, безгрудая, всегда печальная и молчаливая – была, как я понял, вполне рада.
Бронзовую полденьгу можно было расковать, например, в две нарядные блестящие серьги, или, наоборот, расплющить в прекрасное шило длиной в мизинец.
В обмен на подношение я получил возможность уйти из дома, и уходил трижды: неделю в середине лета, неделю в конце лета и неделю в середине осени.
Скажу сразу: тётка Радунья вряд ли меня любила.
Но и неприязни у меня никакой нет. Тётка всегда была со мной ровна и спокойна. И порты мои стирала, и кормила от пуза. Готовила средне, слишком постно, но сытно. Ни одного плохого слова про неё не скажу.
Сначала я пошёл к самому известному и умнейшему человеку в нашей зелёной долине, главному требищному волхву Пшеничной деревни – самой населённой и богатой; в этой деревне, и только в ней, на жирных, нагреваемых солнцем пашнях вдоль реки, умели растить хлеб.
Верховного требищного волхва звали Снытко.
Он принял меня равнодушно. Сказал, что у него уже трижды спрашивали мнения насчёт сгинувшей девочки. Сказал, что пытался определить её судьбу всеми известными ему способами, но не сумел. Сказал, что в попытках выкупить девочку уже были помещены на языки богов три ягнёнка и полдюжины куриц, – но всё без толку. И это не считая молочной коровы, лично закланной отцом Зори.
Волхв Снытко был малоподвижным, высохшим донельзя, беззубым, безволосым, внешне отвратительным. От него пахло чесноком, а сквозь чесночный дух пробивался запах стариковской гнили.
Он мне не понравился.
Уродливые люди никому не нравятся. Даже если они верховные волхвы.
Требище Пшеничной деревни было богатым, чисто выметенным, широким, в два яруса: выше по склону стояли особо почитаемые идолы, ниже – те, кто пользовался меньшим уважением.
Все истуканы – сильные, в два человеческих роста, отскоблённые добела, обвязанные разноцветными лентами, умащенные мёдом и дёгтем, понизу сдобренные кровью – смотрелись очень грозно.
Помню, я испытал непривычно сильный трепет, и озноб пробежал по моей коже.
Сам верховный требищный волхв Снытко был облачён в пурпурный плащ невиданной красоты и ширины. Края плаща, затканные серебряной нитью, складывались в узор удивительной сложности.
Лоб волхва, щёки, нос, шея, а также его голый череп сплошь покрывали узоры и знаки, набитые столь искусно, что за их игрой нельзя было определить выражения лица; я смотрел и не мог понять, горюет или смеётся верховный требищный волхв Пшеничной деревни и всей зелёной долины.
Или, может быть,