Тик! – сердце подскакивает на подтяжках и наносит мне прямой в челюсть. Голова запрокидывается, слюна-смола фонтаном в небо и оставляет там следы. Тик! – бомба вздрагивает, встряхивается, как пес, вылезший из лужи, ее тень лупит меня по щекам, платок рассекает щеку, мстишь, плесень?
«Зингер», верная моя сука, тычется в ладонь. Скольких я перепорол-отштопал с твоей помощью? Древнее тебя нет в радиусе тысячи миль. Ты брошена. Отчего ты тонешь в сопливой жиже?
Мы погружаемся. Ты и я. Озеро треснуло, вода на марше, корка расходится кругами, мы идем ко дну, но бомба тонет тоже.
Я бы сейчас закурил. Но рот не помнит, как это. Легкие дышат наружу через три двухдюймовые пробоины. Пальцами скребу рассыпанные иглы, они не друзья, отворачиваются, уходят под воду. В пробоины хлещет вода, больная от соли. Тень бомбы становится все выше. Нависает надо мной. Она уже не стоит, кренится, замирает покосившимся надгробием. Над самым лицом платок. Обвис. Капитулирует, мразь. «Я тебя убью! – кричу, надрываясь, молчу. – Я тебе…» «Тик», – шепчет она, лаская по щеке платком. «Ты ушел?!» – рыдаю, захлебываюсь соляной грязью, еле отрываю голову от поверхности, успеваю, гляжу на фигурку с булавочную головку, она наконец-то перевалила гребень холма и обернулась на нас.
Тик!
С этим звуком я вырываю сердце из груди и швыряю его, как гранату, расплескиваю о стальную тюрьму, из нее толпой по лучам бегут зэки, ярость замыкает критическую массу, бомба льнет ко мне, тем более нет никого ей ближе. И кто-то должен дать старт. Тик-тик-тик – беснуясь, разрывая обертки, толкая мгновения за щеку, вбивая локти и колени в животы соседям, отрезая хвосты рыбинам, забивая костыль в рельсу, торопимся, и застывшая в секундах от ядерной полуночи картинка сдвигается, я поднимаю руку и сдираю с нее проклятую красную тряпку, швыряю ветру в лицо, а тот радостно хохочет и натягивает ее на горизонт, соль испаряется, плоские десять секунд она творит с воздухом, материей и мной такое, что в корчах дохнут вороны и тараканы, радиацию они с легкостью перетерпят, но той нужен разгон, она стартует с низкой и разносит атмосферу, триста тысяч кубометров воды, дно, чащу, в которой покоилось озеро, берег. И меня.
Мой последний вздох пахнет сиренью.
Полночь.
* * *Что-то стряслось за его плечом.
Мир сдвинулся.
Все чувства Роба, слух, обоняние и даже сигналы волосков на коже утекли назад, точно сорванные порывом ветра.
Там, за его спиной, творилась история.
Роб не выдержал и оглянулся.
В восстающем со дна вскипевшего озера грибе он узнал лицо Бетти.
«Ну, слава богу! – Он улыбнулся. – Не придется терпеть это в одиночку».
И пошел дальше, с трудом выдирая и ставя ноги во все густеющем, зарастающем солью времени.
Он сделал еще восемь шагов, пока его не догнала взрывная волна.
II. Судьба мальчишки
1. В дни поражений и побед
Когда-то мой отец воевал с чиканос, был ранен, бежал из плена, потом в погонах лейтенанта роты взрывников спрыгнул с войны. Видал у него фото первой жены, она утонула, моясь в Миссисипи накануне генерального сражения за брод, ее накрыло внезапным налетом бомберов. Река встала дыбом на сто футов. От большого горя отец сорвал погоны, а присягу и слово свое растоптал. Лег у железной дороги, голову на рельсах устроил и решил подохнуть. Мимо быстрее товарного скорого шла мать, она и подобрала горемыку. Так прижили нас.
Отец в тот день оглох на левое ухо, все твердил, что ему вкрутую сварило полголовы, обрубком он жить не желал, мать презирал за кротость и постоянно, когда она не видела тыкал в нас пожелтевшей карточкой и шипел: «Вот! Вот какие у меня должны были быть дети! Красавцы! Тонкий нос, густая бровь! А глаза?! А подбородок?! Уууууу!» Из зеркала на него глядели абсолютные подобия: я – покрупнее, волосы цвета масла вместо серой пакли, минус морщины и одышка, сестра – его тонкая копия, тем более похожая на отца, что гримасничала один в один.
Мама все знала. Трусливая, уклончивая, она притворялась, что занята стиркой или ей срочно нужно пришить пуговицы мне на рубашку. Однажды я застал ее откусывающей эти самые пуговицы. Так торопилась, что не успела взять ножницы. Замерла, как кролик в свете фар, и не шелохнулась, пока я не подошел и не вырвал нитку у нее изо рта. Ревела потом в подол беззвучно, оглядываясь.
Мексиканская война окончилась адом. Было дело для десяти тысяч разбойников и убийц, сплыло. Белое небо над головой, четыре рожка патронов, попарно перемотанных изолентой и жгучий голод поперек всей души. Рассказывали, на три гранатомета и мотоколяску меняли тогда живую козу и плясали на радостях, что выгодно обтяпали дельце.
Мы кочевали, пока не застряли, как кость в горле, в Андратти – крупном перевалочном пункте у железки, где технику с платформ перекидывали на гусеницы. Искали толковых людей, способных наладить канализацию, заштопать рану или из брюквы нагнать мутной браги. Не брезговали здесь и другими промыслами, включая самые наиподлейшие. На дураков и бродяг, вышедших из пустыни, смотрели зенитки и спаренные авиационные пулеметы с восьми башен вкруг города, поэтому приходили в Андратти пешком, у границы песка останавливались, вставали на колени, скарб бросали поодаль и вдохнуть боялись, пока не похлопают по спине. Некоторые стояли так по двое суток, пока не валились с ног. Но таких в город все равно не брали.
Люди говорят, что сначала жили мы скромно и тихо. Небольшую квартиру нашу мама держала в чистоте. Стремглав отстрелялась нами с сестрой. Сама ходила строгая, в нитку сжав губы, многое не нравилось ей в Андратти, но мнение свое мать умела накрепко спрятать внутри себя.
Отец пошел взрывником – в горе били туннель на соединение с центральной магистралью на Чикаго, пил в меру, со смены приходил рано и тащил в дом не только перегар, но и баксы, завертывался в плед и долго гнал сон, качаясь в дырявой качалке, но все ж уступал, уходил на дно и стонал оттуда, вспоминая войну и прилипчивого дружка – агента Орандж. Чертовы чиканос, когда поняли, что им хана, не побрезговали – выплеснули на штатских и медконвой десять тонн газа.
Мать одевалась просто, подарков не искала, об отце заботилась, а он не обижал нас – малявок.
Но тут сдалась гора, быстро наладили рельсы на ту сторону, в город потекла волна распределителей, докатились законы, хлебные карточки, тушенка в олове. Слово револьвера не то, чтобы нырнуло в подпол, но и не топорщилось, как прежде. Народ стал жить получше, побогаче. Отец все чаще пропадал в здании казармы, там заправляли главные воротилы в городе. Домой возвращался рассеянный, задумчивый и, что там в казармах обсуждали, никогда ни матери,