Я постоял на остановке, спустился в подземный переход, вышел с той стороны Партизанского проспекта, сел на бордюрину, человек без пакета. Милиционер прошёл, посмотрел неодобрительно, молодой, красивый, пальцы пахнут ладаном. Пожаловаться ему, что ли? Пусть поднимет своих по тревоге, далеко пень с красавцем уйти не могли, красавец ноги переставляет с трудом, тяжёлый напиток водочка, и пиво не лёгкий.
Но я не знаю, что в пакете. Может, его нельзя показывать посторонним лицам и милиционерам? Может, маме от этого будет плохо. Я люблю маму. Наверное, я должен был вернуться на остановку, найти там того, кому нужно было передать пакет, — и сказать: украли. Я не виноват. Ограбили. Ищите сами, а я мученик, жертва, я спать поеду.
И тут, вычерчивая условную линию между собой и остановкой на той стороне, я увидел их. Пня и спутника его: как два апостола, что от своих отбились, они медленно шли по Ангарской наверх, в сторону частного сектора, в направлении Северного посёлка. Я видел их спины — покачиваясь, они плыли против течения, по глади тёплого летнего вечера, беззаботные, с потными затылками. Приятели.
Вскочив, я быстрым шагом бросился за ними и вскоре догнал. Держа дистанцию, пошёл, рассуждая, что делать. Всё нужно было вернуть, всё, да ещё и отомстить, но на месть не было времени, на остановке ждали — а может, уже плюнули: ну и сын у Оксаны Ивановны, сколько ему лет? Сорок. Не может быть. В сорок пакет умеют доставить куда надо. Подросток ваш сын, подросток.
Как Нильс Хольгерсон.
Который в Берлине написал своё первое стихотворение. От руки. Стихотворение под названием «Собаколовы».
Сам не знаю, откуда ко мне пришло вдруг это слово. А Нильс придумывался всё яснее, всё точнее… И пакет в руке пня покачивался так, словно не имел ко мне никакого отношения. Пень и красавец дошли до частного сектора, мимо проносились троллейбусы, возле кафетериев Ангарской ангажировались пожилые мужчины, а я брёл и брёл вслед за моими врагами-грабителями, и не знал, что мне делать. Они подошли к какой-то хате, загремела задвижка на калитке. Другой Минск, малый, незаметный, следил за мной из своих низких окон, засохшие колонки тянули клювы к земле, за заборами плевались вишнями. Я стал у калитки, вытянул шею. Пень с красавцем постучали в дверь, но им никто не открывал.
«Вотан! Вотан!» — закричал пень. А может, он Виталика звал.
Красавец сел на крыльце, закурил, повесил голову. Пень толкнул его ногой, по-дружески. Красавец скривил губки, глаза-песенки сузились, пень положил пакет под ноги, достал мой телефон, кошелёк, начал разглядывать. Что-то пробурчал под нос. На лице красавца расползлась улыбка. И вот мой телефон полетел в кусты. Деньги пень аккуратно сложил себе в карман рубашечки. На майке блеснули надписи: все иностранные, надписи-вопли, смысла которых никто из них не знал.
Я отошёл на другую сторону улицы, стал за кустами на горочку земли у колонки, так мне было лучше видно. Пень выкурил сигарету, похлопал по моему пакету и поднялся. Вышел на улицу, пошёл быстро, не оглядываясь, Коротконогий каратистик в кроссовках. Действовать надо было стремительно: я бросился во двор, к красавцу, который дремал на крыльце, схватил пакет, пополз на коленях в кусты, нашёл крышку от телефона, батарею, а потом и всё остальное. Вскочил на ноги. Красавец открыл глаза и посмотрел на меня мутным, счастливым взглядом. Сложил губы, словно для поцелуя.
«Ты кто? — спросил он нараспев. — Вотан?»
Мне хотелось ударить его чем-нибудь по голове. Я был уверен, что он принял бы это с такой же счастливой улыбкой. Чёртова Ангара. Наркоманский край. Прижимая к себе осквернённый пакет, я выбежал на улицу и решил, что надо вернуться к метро посёлком, иначе можно было снова встретить пня. Тот, видимо, за догонкой пошёл. Сейчас вернётся. Думать надо было быстро, а звонить ещё быстрее.
И тут мне стало ясно, что мой телефон сдох.
14.Если у тебя в голове карта, тебе не сбиться с пути. Все эти дороги только кажутся лживыми, город сбросил с человека ярмо дезориентации, иди — и выйдешь к метро, только не спрашивай у людей о направлении, человек — существо слабое, может и не туда показать пальцем, а может и в небо ткнуть.
Над посёлком в далёкой дымке горели на вечернем солнце высотки многоэтажек. Где-то там оно, Партизанское авеню, куда-то туда надо было идти, чтобы пням на глаза не попадаться.
Когда-то здесь жило много цыган. Отсюда и до Дражни — цыганские усадьбы, за высокими заборами, из-за которых и сейчас ещё льётся странный язык, потоки непонятных слов, среди которых вдруг проскочит «двадцать тысяч» или «лампочка». Так они говорят, а ты слушай и голову ломай: кто они, свои, чужие? Свои, конечно. Они здесь жили, ещё когда твоя прабабушка до Минска не доехала. И всё же не свои. Двадцатью тысячами и лампочкой — свои, а недоверчивым блеском глаз — чужие. Я люблю чужих. Люблю их, как поезда на Минском железнодорожном вокзале. Без них холодно было бы городу. И как-то не думаешь, размышляя о чужих и своих, что ты и сам здесь чужой. Городу без тебя — нормально. Тебе без города — смерть.
Здесь бабка моя жила. Когда я у неё бывал, нас цыганами пугали: «Цыгане заберут, продадут, убьют, съедят!» Самое страшное, конечно: продадут. Как это так, продадут, думал я, пионер, советский гражданин, начитанный о рабовладении в Риме? Как можно живого человека — продать?
Цыгане могут, уверяли меня девочки с Ангарской, из Дражни, с Алтайской. Цыгане злые и хитрые. Берегись их. Ведь выкуп потребуют: и придётся твоим маме и папе всё продать, лишь бы тебя забрать обратно.
Почему-то всех, кого вычеркивают из списка людей, обвиняют прежде всего в чрезмерном увлечении торговлей. Торговля — это порок. Честный человек не торгует и не торгуется. Плюётся при виде торгаша. Белорусы — не торговцы. Они — земляки, «что за народ такi? Вядома ж, землякi!» — как в песне поётся. Земноводные. Земные, землекопалки, земляне, землеройки. Только бы окопы копать — хлебом не корми. Землянки. Ямы. Посадить себя в землю, прорасти, корни пустить. Так в землю вживиться, зацепиться, чтобы никто выдернуть не мог. Поэтому и не любят они странников, перекати-поле, которых не бросишь в оливье родной землицы, не любят тех, кто на гусях в небо убегает. И тех, кто свою землю бросил и к ним припёрся, тоже не любят. Человек без корня сохнет. Собака лает, ветер носит — это про эмигрантов, никто их слушать не хочет, что ты можешь сказать умного, человек, если корешки себе на ногах не отрастил?
Что ты можешь сказать в своё оправдание, Нильс Хольгерсон?
И где мне подзарядить телефон?
Думая обо всех этих невесёлых вещах, я шёл наискось через посёлок,