Асинья в белом гляделась отнюдь не невестою. Тонкий золотой шнурочек петлей обвивал шею ее, спускался на спину, расползаясь узором. И Снежка, замерев перед зеркалом - в комнатах их было всего-то два - разглядывала собственное отражение превнимательно. Пальцем трогала. И палец этот убирала.
Молчала.
И было ее молчание опасным.
- Не волнуйся, - Таровицкая, которой досталась яркая травянистая зелень, коснулась Лизаветиной ладони. - Во-первых, папенька сказал, что в город согнали такое количество магов, что, случись бунт, хватит выжечь дотла...
- Успокоила, - фыркнула Одовецкая.
- ...или в сон погрузить...
- Уже лучше.
- Во-вторых, сомневаюсь, чтобы князь проявил подобную недальновидность. О твоих позаботятся, - Таровицкая прикусила губу. - А отец там... у него сердце болит, а он все равно там. И дед тоже. Куда ему лезть? И мама... я просила, чтобы хотя бы она... так ведь служба.
- Служба, - Аглая обняла Таровицкую. - И моя бабушка так сказала... я с ней хотела.
- Тоже не взяли?
- Сказали, что будет еще время... и что лучше нам быть ближе к цесаревичу.
Горестно вздохнула из темного угла Дарья, которая и в ярко-алом наряде умудрялась оставаться незаметною. И лицо ее вдруг сделалось таким, будто она вот-вот расплачется.
- Толпу уже пытались поднять, - Таровицкая не стала высвобождаться из объятий, но чуть подвинулась, пропуская Аглаю к зеркалу. - Стой смирно, тебе эта коса не идет... вот неужели никто не учил?
- Кто? - хмыкнула Одовецкая, позволяя избавить себя от шпилек. - Думаешь, при монастырях курсы есть? Куаферские?
Шпильки ссыпали Лизавете в руку.
- Так что там...
- Мне, когда от папеньки записку передали... так вот... дядька-то меня сызмальства знает, поэтому отпираться не стал. Сперва пустили слух, будто подарков на всех не хватит, мол, буфетчики их только своим и раздают...
Она ловко разбирала прядки, соединяя их вместе, хитро закручивая и скрепляя собственною силой.
- Толпа-то и поперла, еще и менталисты подстегнули... их с большего-то, конечно, повыбивали, но те которые остались... не крутись, иначе неровно получится.
Лизавета молча подавала шпильки.
Что об этом напишут? И напишут ли? Или как тогда, много лет тому, промолчат стыдливо, сделавши вид, будто бы ничего этакого, кровавого, не было? Ах, неспокойно...
- Наши-то их остановили и угомонили... трое, правда, со срывом оказались, только...
Она ничего не сказала.
Но и говорить нужды не было, каждый в комнате понимал: это лишь начало.
- Плохо, - Авдотья покрутила крохотный ридикюль. - Револьверов мало...
- Ничего, - Таровицкая закончила с Аглаиной прической и выпустила язычок огня. - Мы и без них, если что... Лизавета, ты следующая. Не хочу тебя обижать, но с тем, что у тебя на голове сейчас, в люди выходить категорически невозможно...
...и вот теперь Вольтеровский разглядывал результат трудов Таровицкой, не скрывая своего скептицизму.
- Чернь, - вздохнула Ангелина Платоновна, раскрывая веер, который занял едва ли не половину экипажа. - Совершенно не понимаю, как их вообще допустили к празднествам...
Экипажи шли через дворцовую площадь, заполоненную людьми от края до края. И время от времени останавливались, когда наследник вставал, чтобы поприветствовать народ. Толпа отвечала ему грозным ревом, заставлявшим Ангелину Платоновну вздрагивать, а Лизавету думать, что зря он от револьверу отказалась.
С револьвером было бы куда как надежней.
- Не дрожите, - сказал Вольтеровский. - Они радуются... пока.
И трость свою переложил, провел по ней, с виду простой, ладонью. Вздохнул.
- Если вдруг случится... какая неприятность, вы будете делать, что я скажу. Верно?
Лизавета кивнула.
- Без споров. Истерик. И слез. Без того, чтоб страдать о платье или там туфлях... каблуки высокие?
Лизавета приподняла ногу, демонстрируя туфельки, сшитые из золотой же, в тон платью, парчи. Каблучки у них были, но совсем махонькие, этакие и гувернантке позору бы не учинили.
- Отлично, - Вольтеровский туфли одобрил. - Тогда не скидывайте. Если потеряете вдруг, то... помните, голова, она всегда дороже...
- Ганечка, что ты такое говоришь!
- Правду, - он потер переносицу. - Боже, если бы ты знала, как я устал...
Он пошевелил пальцами, будто разминая затекшую руку.
А ногти желтые.
И кожа с желтизной. Сейчас-то незаметно, поскольку на руках положенные уставом белые перчатки, да и вовсе полумрачно в экипаже.
- Если жив останусь, то в отставку подам... уеду...
- Куда?
- В монастырь, - рявкнул Вольтеровский, - грехи замаливать... вот только слез не надо.
- Ты... ты нас бросаешь?
Лизавете было неловко, и странное дело, эта вот неловкость отлично отвлекала ее от всяких страхов. Она сидела тихонько, не желая мешать этому разговору, который, быть может, в иных условиях и не состоялся.
- У тебя останется содержание. А я... я никогда-то особо тебе нужен. Разве что Левку из очередного дерьма вытащить.
- Ганечка!
- Теперь пусть сам о себе думает. И просить я за него не стану. Говорил и еще раз повторюсь... за эти годы мог бы и сам чего-то добиться, а он только и умеет, что из тебя деньги тянуть да на жизнь жаловаться.
- Ты... - голубые глаза Ангелины Платоновны наполнились слезами. - Ты не можешь поступить с нами так... мальчик...
- Давно уже не мальчик. Ему за тридцать уже... а он... только и горазд, что пить в сомнительных компаниях. Надеялся, хоть на границе ему мозги поправят, но нет... видать, поздно уже.
- Ты несправедлив, - теперь в голосе Ангелины Платоновны звучала не обида, напротив, мягкий некогда, он сделался подобен металлу. - Ты просто не желаешь понять, что ребенку сложно одному, что ему нужна поддержка и... протекция! И где-то да, следует... немного попросить. Или... иным способом... помочь. Всем помогают! А ты...
- А я просто закрывал глаза, когда следовало взять вожжи и выдрать. Я позволил тебе менять учителей одного за другим, потому что твой мальчик был слишком гениален, чтобы держаться в рамках. Я не стал отправлять его в школу. Воздержался от личного наставника, как же... слишком строг... я был занят карьерой, признаюсь, и потому доверил его воспитание тебе. И что вышло? Мой сын - полное ничтожество... зато он маму любит.
Лизавета отвернулась к окну.
Хочет она мести? Или... она не знала. А толпа кричала, требуя цесаревича и не только его... пока лишь лицезреть.
В театре всегда-то было суетно.
Здесь и в обычные-то дни жизнь, если и затихала, то ненадолго, под самое-то утро, и то пребывающий в вечном алкогольном дурмане Сидорыч мешал театру погрузиться в тихую полудрему. Покидая свой махонький закуток, в котором Сидорыч провел без малого десяток лет и, казалось, тем самым всецело сроднился с театром, он вздыхал и тихо матерясь принимался наводить порядки.
Прибирал пустые бутылки от шампанского.
Подвявшие цветы,