доставил меня в Хоуптаун. И сказал на железнодорожном вокзале вкрадчиво:

– Забудьте, Александр, постарайтесь забыть. Это наркотики в пиве чертовых дикарей. Ничего больше.

Так мы расстались навсегда, и поезд повез меня мимо строящихся мостов и торговых постов, мануфактур, католических церквей, алмазных копей, и в его протяжных гудках мне чудилась песнь безликой твари.

Но по-настоящему – я должен ускориться и перейти к важному – по-настоящему я услышал ее снова августовским вечером, прохаживаясь набережными Санкт-Петербурга. Будто нагайкой хлестнула меня невыносимая знакомая нота. Тугой звуковой канат из нитей воя, гудения, зова. Ледяной штык страха пригвоздил к мостовой.

Но ведь рядом плескались волны родной Екатерингофки, а не африканской реки. Неужели тварь настигла меня за тысячи верст от своей берлоги?

Я затаил дыхание. Адская музыка прекратилась.

Банальное недосыпание, результат бессонных ночей!

Я выдохнул облегченно, и музыка грянула с удвоенной мощью. Заморгали уличные фонари. Перекрестился дворник у притвора храма Богоявления. За чугунными подпорками Гутуевского моста клубилась тьма и грязная пена пузырилась на воде.

Я побежал, оглядываясь, шарахаясь от прохожих. И лишь на набережной Обводного канала понял, что источником страшной музыки был я сам, что пение рождается у меня в переносице, что незримые раковины, и хоботы слонов, и горны, и печные трубы – это мои ноздри.

Я был псом, подавившимся детской свистулькой, мелодичным хрипом подзывающей смерть.

Очертя голову я кинулся в распахнутые двери ресторана, в праздную сутолоку и счастливое неведение, я выхватил у шокированного господина столовый нож и – о, я представляю вытаращенные глаза посетителей! – принялся отрезать свой нос, от горбинки вниз, придерживая пальцами кончик. Я пилил хрящ, я втыкал острие в месиво носовых костей, я обливался кровью, но не ощущал боли.

Холодные руки опустились мне на плечи. Я повернулся. Катанги, мертвый Катанги, оскалил заточенные зубы. У него были черные белки, черные десны и черный змеиный язык. Захлебываясь кровью, я полоснул ножом по его подставленной ладони, и негодующая толпа смела меня на паркет, раненый официант скулил в объятиях коллеги, верещали дамы, а я погружался в воронку милосердной тишины.

Сегодня днем я вновь запел. Пытался поздороваться с Сыромятниковым, а пение хлынуло горлом. Революционер убрался в уголок и разрыдался.

– Верно, – сказал дьячок Горохов, – верно, урод, так славословят Сатану!

Я думал убить себя карандашом, но только сломал его и корябаю эти строки грифелем. Надзиратель отвлекся. Пора дьявольской песне замолкнуть.

Я…

Прощайте!

Дорогой доктор Келлер!

Как Вы и просили, посылаю Вам записи г-на Леконцева, прекрасно отражающие безумие этого бедного заблудившегося путника. В некотором роде, он, как Вы и пророчили, покончил с собой, но использовал для этого не петлю или бритву, а нашего старшего надзирателя Карпа Федотова, человека крайней раздражительности и скверного нрава. Как свидетельствуют очевидцы, Леконцев, минуту назад склонившийся над бумагами, молниеносно налетел на Федотова и вцепился в его поврежденную накануне левую кисть. При этом Леконцев издавал шум, охарактеризованный одними как визг, другими как рев, третьими как вой. Не расходятся свидетели в том, что звук был преотвратным. Вне себя от боли и ярости, надзиратель Федотов тремя ударами утяжеленного подковой кулака размозжил Леконцеву череп. Надо признать, что насилие служащих над пациентами – давний бич нашего учреждения и вопрос, который я непременно возьму под контроль.

Я от всей души соболезную безумцу, но довожу до Вашего сведения следующую деталь: при вскрытии в гортани Леконцева обнаружили уплотнение, по-видимому являющееся опухолью, так что отмеренный ему Богом срок в любом случае истекал.

К Вашему интересу упомянутым в записях французом, г-ном Карно. Отыскать его, наверное, можно, но скажите, Генрих, нуждается ли в опровержении несусветная ересь?

Всякие, как Вы выражаетесь, необъяснимые события на деле оказываются не чем иным, как набором совпадений, домыслов, преувеличений и искажений.

К происшествию у Петропавловского собора. Я уверен, что причины, по которым, скажем так, вспучилась земля на могилах Комендантского кладбища, заключаются в обводненных и неустойчивых грунтах.

Что до найденных на берегу Заячьего острова утопленников, чьи трупы, опять-таки, по словам фантазеров, «будто бы ползли к бастионам», мало ли мертвецов отдает нам Нева?

На том кланяюсь и жду в гости. С официальными и неофициальными визитами.

Искренне Ваш, д-р Витовский.

Пепел

Капитан Клаус Нойман прибыл на окраину Берлина с тремя помощниками, но в квартиру объекта наблюдения отправился один. Первый этап – наиболее сложный, это искусство, это хрупкая мелодия, вступление к оратории, порхание пальцев по клавишам рояля. Малейшая оплошность разрушит концепцию. Рассыплются идеально подогнанные шестеренки. Налаженный механизм засбоит.

Нойман не доверяет никому.

Замок поддается вежливому и умелому напору, щелкает, впуская.

Хозяева покинули квартиру четверть часа назад. Мать, отец и дочь-студентка. Инквары. Агенты вели их до остановки.

Пахнет яичницей, кофе, одеколоном – правильные запахи. Неправильные люди предпочитают пахнуть как все. Плохие шестеренки, затрудняющие работу великого механизма.

Нойман бесшумно ступает по ковру. В МГБ его называют Тихим Клаусом. Ему льстит эта кличка.

Квартира уютная, чистая. Похожа на жилье самого капитана. Приглушенно играет радио. Кунайосен в интерпретации симфонического оркестра. Утренние ритуалы соблюдены. Для дефективных деталей принципиально создавать впечатление цикличности. Отец – он высокий и усатый – шуршал газетой, читал о международных отношениях, о товарище Брежневе и сельском хозяйстве. Кругленькая и сдобная фрау Инквар хлопотала у плиты. Дочь, настоящая красавица, уплетала яблоки и рассказывала родителям про учебу.

В мусорном ведре яблочный огрызок со следами крепких зубов. Без розовых отпечатков, как на надкушенных Нойманом фруктах.

Капитан толкает языком резцы. Пальцы в белых перчатках скользят по клеенке стола. Меняют местами перечницу и солонку.

За окном дымит фабрика. На подоконнике герань в горшочках, земля потрескалась, забыли полить. Он набирает в стакан воды из-под крана, пьет и поит цветы.

Переводит стрелки часов на три минуты вперед.

Мелочи. В них Бог – так говорил Гете. Ницше, фаворит нацистской мрази, бурчал, что Бог умер. Нойман с удовольствием допросил бы обоих. Ницше и Бога. Он поинтересовался бы, о чем думал Фридрих, вскармливая своими боннскими сиськами Гитлера. И куда отлучился Бог, когда пылал Берлин и маленький Клаус, прячась в кладовке, умолял небо вернуть маму живой и невредимой.

Коврик в ванной мокрый, на раковине сохнут клочья пены.

Капитан оставляет открытым флакон с шампунем.

Они не должны восклицать: «Кто спал в моей кровати? Кто ел моей ложкой?»

О нет.

Аккуратно. Точечно.

Чтобы жалкие испуганные ждущие отмщения червячки в их гнилых душах извивались от необъяснимого ужаса.

Нойман внедряет в телефон жучок. Седьмой том собрания Дюма перемещается к четырнадцатому. Графини Де Монсоро и Де Шарни теперь рядышком. Фрау Инквар, убирая комнату, зацепится взглядом, нахмурится, приведет полку в надлежащий порядок. Но порядок устанавливает он, Нойман.

Инкварам неведом смысл порядка, как бы ни выскребли они свою вшивую квартирку.

Зеркало стреляет солнечным бликом, удивляется, отражая незваного гостя, чужака, а не привычных жильцов.

Человек в белых перчатках усмехается.

Насколько

Вы читаете Призраки
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×