Ермилов казался мне безумным.
— Вы могли бы эмигрировать, — заметил я.
Он покачал головой:
— Во всем мире творится то же самое. Россия — это только начало. Все из–за войны. В Германии все рушится. В Англии создаются Советы. Все цивилизованные нации гибнут. Это похоже на землетрясение. Его никак не остановить. Вероятно, это естественный процесс. Возможно, он как–то связан с Солнцем или Луной. Как вы думаете?
— Это исключено, — с преувеличенной, пародийной серьезностью отозвался я, — мы не можем анализировать, располагая такими субъективными данными. Но вы — не первый русский, который развивает философию, основанную на отчаянии. И, может быть, не первый, кто делает ошибочные выводы.
— Я могу, как уже сказал, опираться лишь на внешние признаки. Вы знакомы с современной поэзией?
— Она мне не по вкусу.
— Наши поэты предсказали век крови и огня, апокалипсис. Разве они не называли нашу эпоху концом времен?
Я в этом сомневался. В Петрограде развелось столько — измов и — истов, что я до сих пор путаюсь. О них все позабыли, об этих акмеистах и конструктивистах. Они сошли с ума, убили себя или их убил Сталин. Как я недавно сказал, лично я был всего лишь листистом. Естественно, ни один из тех невежд в пабе не понял этого слова. Теперь я склоняюсь к мысли, что Ермилов был прав. Процесс просто шел гораздо медленнее, был менее драматичен и интересен, чем он думал.
— Мне позволят отправить телеграмму матери в Одессу? — спросил я.
— Мы немного побаиваемся телеграфа, мы дикари. — Он снова нагнулся к лампе, чтобы зажечь папиросу. — Сообщение должно представлять военную важность.
— Атаман все еще верен большевикам?
— В каком–то смысле — да.
— Тогда я представлюсь товарищем. Скажу, что дело политическое.
— Атаман хитер.
— Сколько ему лет?
— Примерно столько же, сколько мне, — сказал Ермилов.
— Сорок?
— Тридцать пять. Я выгляжу старше всего на пять лет? Значит, я приспособился гораздо лучше, чем предполагал. — Он не видел ничего обидного в моем грубом промахе. — Я все–таки смог пройти через все это, а? Может, я даже доживу до повторного изобретения колеса.
— Григорьев похож на Гришенко?
— Он намного умнее.
— Почему Гришенко думает, что все кругом евреи?
— Это просто. Он наслаждается страданиями других. А никто не любит страдания больше, чем евреи. Так что Гришенко устраивает, черт побери, настоящий цирк. Это что–то вроде сговора, я думаю.
— Он решил, что я еврей, но не убил меня.
— Он не был уверен. Он называет евреем любого, кто кажется ему немного «неправильным». Если люди начинают ныть и унижаться, он решает, что прав. Простая логика, не так ли? Здесь нет никакой тайны. Он — дикий пес и может учуять страх. Если хотите, чтобы он о вас хорошо думал, будьте таким же жестоким, как и он.
— Не понимаю вашего цинизма. — Голова у меня раскалывалась.
— Все мы выживаем, как можем. В мире, который нас окружает, приходится искать сильных хозяев.
— А почему бы не стать самому себе хозяином?
— Это второй тип выживающих. Я изучал историю, когда был кадетом. В армии я прослужил большую часть жизни.
Я угадал. Такой способ расслабления был привычен всем кадровым военным; экономия собственной энергии и энергии других. Бог знает, какие страсти в самом деле дремали в нем. Но он не позволил бы им проснуться. Такое он получил воспитание. Ермилов делал все, что мог. Лишившись своих убеждений, царя, Бога, он отчаянно рационализировал ситуацию, подыскивая наиболее подходящего кандидата, способного занять место государя. По крайней мере, именно так полагал я.
Меня теперь поражает, как близко мы в России подошли к основанию новой династии. Я воображаю, что мы могли получить царя Григория — Распутина. Или царя Григорьева. Или нового Петра — Краснова. Я уверен, что ни один из них не признавал величия собственных амбиций. Но они позволили бы своим сторонникам возвести их на царство. Распутин мог бы зваться теократом всея Руси. Чего бы он смог достичь? Просвещения? Или века террора, сопоставимого с ленинским? Стал бы он Лоренцо Великолепным или Савонаролой?[131] Или нам нужны оба в одном лице? Очевидно, именно так. Студент–семинарист из Грузии, Сталин, стал в конце концов и пастырем, и вождем. Он раздвинул границы Российской империи. Керенский не пожелал прибегнуть к кнуту. Он кричал на нас, как истеричная мать кричит на детей, умоляя их хорошо себя вести. Сталин объявил, что в России должна установиться дисциплина; и дисциплина установилась. Мы пережили века сумерек, и мы пережили Серебряный век. В отдаленном прошлом у нас случались и мгновения Золотого века. Мы тосковали по этим золотым векам. Но, наступив, они напоминают золотую арктическую осень, которая длится один–единственный день. А потом приходит зима.
Я спросил Ермилова, прежде чем заснуть:
— Почему Гришенко не стал ждать второго поезда, о котором я сказал?
— Если бы это оказался большевистский поезд, ему пришлось бы перебить всех свидетелей — пассажиров, солдат, машинистов. Слишком много. Это не очень удобно. Он получил лучшее из возможного — еврейское добро и механика, способного починить наш транспорт. Вы стали настоящей удачей. Для меня честь получить вас в подарок.
— Какое топливо было в том грузовике?
— Спирт, — сказал Ермилов, — по всей вероятности.
Он повернулся ко мне спиной и погрузился в сон.
Я не спал. Я снова вышел во двор. Я пожалел, что не умею скакать на лошади. Я обдумал похищение грузовика. Но его было трудно завести, и в баке могло оказаться недостаточно топлива. Я не хотел рисковать и злить Гришенко. Решил подождать, когда мы доберемся до Александрии, а там отыскать большевиков. С политиками иметь дело легче, чем