— К Тебе обращаюсь, Вездесущий, Всеведущий, Всеблагий... К Тебе пришёл в трудный час жизни своей. Научи, Всеправедный, открой путь, наставь. — Григорий пятерней поднял надо лбом пряди мокрых волос, чтобы не мешали зреть лик Божий, и они вздыбились, образовав подобие венца, открыли напряжённый лоб; и лицо его — крючконосое, тёмное, измождённое — было страшно и являло вовсе не покорность, не мольбу, а вызов, настойчивое требование. — Укрепи душу мою. Познание и премудрость книжная открыли мне лишь ничтожество моё, а бедность преграждает путь к свершению замыслов. Стремление постичь мир страстей оборачивается грехом каждодневным, каждочасным, непреодолимым… Неужто я рождён червём безгласным, игрушкой неведомых сил? Грешен, грешен, многажды грешен!.. Но стремлюсь отдаться воле Твоей, Тебе, лишь Тебе, Боже, служить. Наставь, научи, облегчи бремя моё... Призри благоутробием щедрот Твоих...
Григорий обращался к Богу в голос, не стесняемый ничьим присутствием; страстные слова, изливаясь и умножаясь эхом, облегчали душу. Но не знал, не ведал грешник, что его мольбу слышал не только Бог, но и митрополит Амвросий.
Выйдя из алтаря, он заинтересованно и внимательно слушал. Выждав, когда Григорий начал бить поклоны, произнёс:
— Больно строго говоришь с Господом, Григорий, не милости требуешь, а соучастия в грехе. — Григорий вскочил, отвернул в сторону угрюмый взгляд. — Не стыдись откровения, оно есть дар Божий. Ну, здравствуй, здравствуй... Эк тебя перекорёжило, совсем раскис. — Спросил запросто: — Куликал небось ночей несколько? Бражничал? Так-то не годится, идём ко мне. А что нынче шатаешься, домой бы тебе.
Григорий лукавить не стал, ответил с усмешкой:
— Выставил дядюшка из дому, идти некуда.
— Вон с чего тебя к Богу потянуло... А за что отлуп дали от дома?
— Прознал дядюшка, что отчислен я из университета, ну и... Уезжай, мол, в деревню, гусей пасти. Даже подштанники запасные не пустил взять.
— Ну, ты и к Богу, за утешением?
— Не совсем так и не только потому. Я ведь университет не по лености бросил. Мне надоело убивать время в этой кунсткамере, куда собрались тени прошлых веков, чтобы внушать нам зады науки. Они погрязли в тупости, ханжестве, интригах. Годы идут, а время яко смерть — пропущение его небытию подобно.
— Постиг одну из важнейших философских истин, а говоришь, что не учили тебя. И что же ты решаешь?
Они вошли в знакомый уже Григорию покой. Но только не было в нём пасхального многолюдья. Сели к столу, Амвросий приказал служке:
— Ещё один прибор... Ну?
— Хочу в послуг идти.
— И в пострижение? — Григорий кивнул. — Что ж, дело Богу угодное. Прошу к трапезе. — Амвросий благословил стол. — Чего бы нам принять сугреву для? Вот тминная, а вот рябина на мёду, та на сибирских орешках настояна, в зелёной бутыли — с китайским корнем, целебная от немощи. Да ты не робей, накладывай балычок, икорку, будь как у дядюшки в прежние времена. Сонюшка, ты бы молодому гостю внимание оказала.
Один из служек с готовностью сел возле Григория, и у того огнём взялись щёки, когда служка, выпростав из-под куколя и скуфейки волосы, оказался Софьей из той, пасхальной ночи. Это не укрылось от глаз Амвросия, и он приложил к Тришкиной спине пятерню.
— А то зарядил, мол, в послуг да в постриг... Жить да грешить тебе, Григорий, на воле, в миру! Было бы сусло, доживёшь и до бражки. Годков небось восемнадцать имеешь?
— Некоторые, отче, — не без ехидства сказал Григорий, — и сан имея, не лишают себя мирских радостей.
Амвросий не стал лукавить:
— Таких, как я, Гришенька, пять на сто тысяч. Удел остальных — прозябать в пустыне. Хочешь быть заживо погребённым — содействие окажу. Но тебя ведь не к смирению, к бурям житейским влечёт. Чем могу помочь? Говори!
— Самое грешное... — замялся Григорий. — Денег бы этак... рублей пятьдесят... В гвардию пойду.
— За пятьдесят седло не справишь, а надо ещё и коня под то седло, и мундир, и всякие иные причиндалы. Дам пятьсот.
— Ваше преосвященство! — взвился Григорий. — Да я... по гроб жизни молиться за вас буду... Да я... разбогатею — отдам. — Григорий попытался приложиться к руке архиепископа.
— Не гнись за денежку, Григорий. — Амвросий отдёрнул руку. — И не ври. Не отдашь...
— Я? Да я...
— Ну-ну, ты, ты... Выпьем лучше за удачу. Да, может, споёшь на расставание, уж больно сладок голос твой. Сонюшка, помоги ему, поддержи клавесином.
Расстроганный Амвросий вовсе расчувствовался и, сняв со своей шеи оправленный в золотую вязь образок Божьей Матери Смоленской, надел Григорию. (Он не расстанется с ним во всю жизнь и согреет дыханием последним в глуши бессарабской степи.)
Захмелевший и радостный, Григорий мял в своих ладонях руку Софьи.
— Уйдём скрадом...
— Не могу... На мне епитимья за грех тот пасхальный, в пояс целомудрия заключили. — Глаза её смотрели ласково и грустно.
9
Они шли к одному столику рука об руку — Екатерина с Лизкой Воронцовой, за ними Пётр и Бестужев, английский посол Уильямс и польско-саксонский министр при дворе императрицы граф Станислав Август Понятовский, изящный красавец с пластикой танцовщика и манерами европейского аристократа. Женщины подошли к столу первыми, и Лизка, нимало не смутясь, втиснула своё раскормленное тело в кресло. Екатерина, находясь визави, садиться не стала, придворный этикет не позволял никому из малого, великокняжеского, двора садиться прежде великой княгини. Лизка, обмахиваясь веером, рассеянно смотрела по сторонам и не сразу заметила откровенно насмешливый взгляд великого канцлера. Но всё-таки настал момент, когда она спохватилась, вскочить сразу не позволяла амбиция, поэтому она сделала вид, что обронила платок, и сползла с кресла под стол. Пётр дёрнулся было помочь, но Бестужев, скосив на него глаз, сжал локоть будто клещами. Остальные и не подумали выручать фаворитку великого князя в присутствии Екатерины.
Лизка разогнулась, пунцовая от напряжения и злости, Екатерина, выждав какое-то время, участливо спросила:
— Вы что-то обронили, моя милая? — И, не дожидаясь ответа, предложила: — Садитесь, господа. Во что будем играть?
Лакей поднёс на серебряном блюде две колоды свежих карт, второй подоспел с подносом, уставленным бокалами. Раздражённый Пётр первым схватил бокал и разом осушил его, словно то была полковая чарка. Бестужев принял бокал, но пить не стал. Екатерина чуть пригубила. Лизка отпила едва-едва, видно, ещё не пришла в себя после промашки. Понятовский, сделав глоток, закатил глаза,
