Бог! Воистину, это был тот пункт, который разделял нас диаметрально. Я, уже множество лет атеист или, скорее, агностик, Марию понять не мог. Из своей северной колыбели она вынесла глубинную веру, которая имеется только у детей и святых. Иногда мне казалось, что она попросту видит, чувствует своего славянского Господа Бога, доброго, словно весенний дождь, и прекрасного, будто рассвет. И тут ей не мешали никакие книжные мудрости, научные открытия. Ведь как раз то, что меня в религии отталкивало, ее как раз и притягивало.
Когда я кричал о преступлениях Торквемады, вспоминал о развратности Борджиа, призывал память о Джордано Бруно и его мученической смерти на Кампо дель Фиори, Мария отвечала:
— Церковь, она как люди, среди которых существует. Она может ошибаться, как они, грешить, как они, но так же великой и святой, как они. Ибо, разве блуждающий человек, не остается все так же человеком, неужели лишается он своей бессмертной души? Так и Рим, прежде всего, он является указателем и хранителем Доброй Вести, ну а поскольку божественный огонь подпитывают разные люди, иногда пламя, вместо того, чтобы согревать сердца, поджигает костры, на которых сжигают.
— А знаешь ли, дорогая, что инквизиторы сожгли бы тебя, слыша твои еретические тезисы?
— Это не тезисы. Это вера. Это покорность. Это согласие с собственным несовершенством. В конце концов, это любовь. К Богу во всем свете и в тебе.
— Во мне? — рассмеялся я. — Если Бог и был, он давно уже пошел искать себе иное место.
— Он наверняка есть, Альфредо. О есть, и когда-нибудь ты его почувствуешь. Я молюсь за это.
Тут она пронзительно глянула на меня, как-то не так, как обычно.
Неоднократно я спрашивал ее о том, как соглашает она свою веру с нашим грешным союзом.
— Я дала тебе обет в душе, — отвечала она. — У меня нет, и не будет иного мужа, кроме тебя. И Господь об этом знает.
Иногда же, бросив философствование, мы говорили о нашем ребенке, которого, как обещала Мария, Ипполито должен будет признать своим.
— И ты его воспитаешь. Чтобы он сделался самым умным и мудрым властителем эпохи.
Пришли осенние холода, слякоть. Ничто не предсказывало несчастья. В связи с состоянием герцогини, мы виделись реже. Зато своим персональным шифром писали друг другу письма, которые передавал неутомимый Ансельмо.
При родах я не мог присутствовать, зато не спал всю ночь. Вскоре после полуночи по всей Розеттине стали бить колокола, стреляли из аркебуз; люди высыпали на улицу с песнями и танцами, ведь рождение наследника трона означало стабилизацию, а ведь простонародье не желает ничего более, как покоя. И я танцевал вместе с людьми.
А на второй день побледневшая настоятельница францисканок рассказала мне о злокачественной лихорадке, которая неожиданно проявилась у роженицы.
— Что с нами будет? — хлюпала она носом. — Без защиты Марии нам конец.
— Перестань плакаться, синьора, твоя сестра выздоровеет, вызвали самых лучших медиков.
— А если не…
— Когда будешь у нее, дай ей вот это, — подал я монахине коробочку.
— Что это такое?
— Чудесный порошок, полученный мной от одного монаха, когда я посещал монастырь святой Катарины на горе Синай. Он лечит злокачественные горячки и воспаленные раны. Мне удалось установить, что он взялся из определенного вида плесенного грибка, прозванного penicillium.
Я не мог предвидеть, что настоятельницу перед встречей с сестрой обыщут, и и что лекарство у нее на глазах Ипполито высыплет в окно. Тем временем даже Ансельмо не советовал мне дольше оставаться в городе.
— Не мое это дело, учитель, — бурчал он, — только я на вашем месте как можно скорее удирал.
— Это почему же? — удивился я.
— Слишком уж много накопилось вокруг вас людской зависти и неприятия. Церковь и богачи боятся ваших учений; и страшно даже подумать, что бы с нами случилось, если бы не стало нашей светлейшей защитницы.
Только никаких предупреждений слышать я не желал. Переодевшись монахом, я пробрался во дворец. И увидел Марию, еще бледнее обычного, обессилевшую и гаснущую на глазах. Увидав меня, она жестом отослала фрейлин. Я упал на колени у ее ложа.
— Альфредо, Альфредо… — шепнула она. — Ну что ты тут делаешь?
— Я рядом с тобой, Мария Я здесь, и буду всегда.
Герцогиня в беспокойстве отрицательно покачала головой.
— Ты должен бежать, любимый, должен! Мне ты уже не поможешь. Я умираю.
— Ты выздоровеешь моя дорогая. Ты приняла мой порошок?
— Дорогой, пока есть время, уходи. Как только я умру, ты погибнешь.
Я остался в городе, плакал… Я просто не знал, что делать. Словно заводной пес, от которого родом мое прозвище, кружил я вокруг герцогского замка, вокруг собора. Бывало так, что я останавливался перед порталом, где драконы, грифы и кентавры склоняют головы перед Пантократором, и грозил ему кулаком.
— Если ты есть, если существуешь, излечи ее. Вы ты, говорят, всемогущий!
— Поначалу тебе следует уверовать, а потом просить, — буркнул мне безногий нищий, качающийся на своих костылях. Я же был в таком отчаянии, что совершенно не узнал в этом несчастном капитана Массимо.
Мария умерла на третий день, перед утром. Возможно, мне так только казалось, но, не спя в нанятой комнате напротив ее комнат в Кастелло, я вдруг всидал целую стаю белых чаек, которые, непонятно откуда, поднялись вдруг над крышей дворца.
На следующий день слуга Лодовико принес мне сообщение о том, что было принято решение о моем аресте; он же передал мне коня и кошель с деньгами. Я спрятался на отдаленном винограднике, в месте, о котором было известно лишь Ансельмо. Оттуда наемные убийцы эрцгерцога выволокли меня через неделю, забрали с собой в город и бросили в подземелье под Торре Нера. Я был совершенно один. Старые друзья пропали, Лодовико как раз отправился в паломничество в Рокка Папале; родные Марии делали вид, будто бы меня не знают, а настоятельницу перевели в другой монастырь, где-то с другой стороны Альп.
Только ошибался бы кто-то, рассчитывающий на длительное судебное разбирательство, болезненную добычу правды с помощью пыток, на старательно отрежиссированные роли обвинителей и защитников. Даже в этом мне поскупились. Восемь малоразговорчивых, пожелтевших словно гусиный кал юристов составило вердикт на основе признаний всего лишь несколько тщательно подобранных свидетелей. Не удосужившись хотя бы допросить меня, тут же они вывалили обвинение меня в ереси,