– Это были шкатулки для писем, да-да, не смотри, что такие маленькие: в них клали совсем не листы бумаги. Шкатулка каждый год была новая, причем ее обычно покупали или заказывали у мастера, делать ее своими руками считалось к несчастью, хотя в те очень давние времена люди намного больше, чем сейчас, делали сами. А знаешь, почему?
– Почему?
Меня уже настолько затянуло в сказку, что я безропотно пропускаю мимо ушей Джеков намек на мою абсолютную криворукость – даже дырку на джинсах ровно зашить не могу, вечно изнанка вся кривая, косая и в лишних нитках. Мы с Джеком живем все равно что одни, – мамы вечно нет дома, – и большую часть уборки делаю я, а он, как ни странно, отлично справляется с готовкой и штопкой, говорит, ему нравится создавать то, чего не было, и чинить то, что сломано. Говорит, это тоже магия, совсем со своей аспирантурой свихнулся.
Ну давай, давай, сумасшедший, не молчи, рассказывай уже дальше.
– Считалось, что в этих шкатулках люди отправляют письма собственной смерти. И, чтобы она не нашла их раньше времени, путают следы: если шкатулка сделана чужими руками, за другим твоя смерть не явится, значит, оба вы, ты и мастер, в безопасности.
– А если они так боялись, зачем это делать? Даже не так, – поправляюсь я, и глаза у меня сверкают, конечно же, исключительно из-за того, что температура и лихорадит. – Вообще – зачем вообще это делать?
– Ты знаешь, что такое зимнее солнцестояние?
– Самая длинная ночь в году, – послушно рапортую я.
Зануда Джек подсовывает мне огромное количество разных книг, содержащих знания, малоприменимые в современной жизни. Мама говорит, что он забивает мне голову глупостями, что вся эта ерунда про свет, ветер и прочую природу-погоду бессмысленна, когда ты живешь в большом городе, у тебя всегда есть электричество, отопление, телефон и магазины и ты никуда не собираешься отсюда переезжать. Только вот мамы вечно нет дома, а смотреть на мир Джековыми глазами мне нравится.
– А это значит – что?
– Что после него темнота начнет убывать.
– И поэтому?..
И поэтому, если ты хочешь отправить письмо своей темноте, это самое подходящее время. Я продолжаю вертеть в руках шкатулку и смотрю на нее со все большим подозрением.
– Но ты же сказал, что она не для писем.
– Я сказал, что она не для листов бумаги, а вот для писем как раз – очень даже.
– Как так?
Гирлянды, которые Джек развешивает по всему дому каждый год в первый день ноября, светятся теплым желтым – цветные брат не признает, говорит, они должны быть такого же цвета, как пламя. На подоконнике горят свечи, и время от времени я кашляю так сильно, что рискую их загасить. Я почти не могу шевелиться и очень редко встаю, поэтому о том, что происходит на улице, мне докладывает Джек: о, снег пошел, причем как будто сразу весь снег на свете, такой густой и торжественный. Вот выздоровеешь к следующему такому снегопаду – непременно пойдем под него гулять.
– А на каком языке говорят мертвые? Вот и я тоже не знаю. Никто не знает. И непонятно, говорят ли они вообще и могут ли что-нибудь прочитать. Зато почувствовать точно могут. Что значит нет? – брат не заставляет задавать этот вопрос вслух, отвечает на него сразу сам, все-таки он у меня редкая умница, а я у него – редкий трус, но любопытство – самая большая сила на свете, и пусть мне больше никогда не пытаются доказать иное. – Слышала когда-нибудь, как вместо «умер» говорят «ушел»? Думаешь, просто так?
Температура моя ползет вверх и замирает на отметке «тридцать девять и два». Я слушаю Джека и начинаю думать, а просто ли так он рассказывает мне про эти письма сейчас, когда мне настолько паршиво. Джек никогда ничего не делает без причины, и уж тем более если дело касается его драгоценных сказок, в смысле, тьфу ты, культурологических изысканий – кажется, я давно уже перестала их различать. Возможно, именно этого он и хотел.
– Я вот не знаю, смогу ли я прочитать письмо, которое сам себе написал, поэтому я пишу себе письма иначе.
«Себе?» – хочу спросить я, но спрашиваю:
– А как?
– А вот так.
Джек берет кусок ткани, который служил мне компрессом, но уже высох и нуждается в «перезарядке», вытирает мне пот со лба, а потом, перед тем как снова намочить ткань и водрузить ее на мою многострадальную голову, отрезает от нее уголок – маленький пестрый треугольник. Снова делает мне компресс, а потом достает из-за пазухи ключ на шнурке, отпирает шкатулку, кладет в нее треугольник и запирает обратно.
– Видишь, теперь тот я, который, может быть, не смог бы прочитать в письме о том, как моя сестренка болела, а я сидел с ней рядом и читал ей книжки, вспомнит об этом иначе.
Я смотрю на него во все глаза и думаю, что, возможно, мама не так уж и неправа и Джек действительно окончательно сбрендил в этом своем университете. И я с ним вместе, потому что уже прикидываю, что такое маленькое можно было бы положить в шкатулку, чтобы я-с-той-стороны-реки (Джек бы сейчас сказал, что у меня в голове ужасная каша из преданий, легенд, собственных домыслов и его сказок, и отлично, что он, каким бы удивительным ни был, до сих пор еще не умеет читать мои мысли), могла коснуться этого предмета и вспомнить – температура, уютная домашняя полутьма, которую то ли разгоняют, то ли сгущают Джековы гирлянды, за окном валит густой мягкий снег, на полу между кроватью и креслом высится башня из книг, братова ладонь на моем пылающем лбу – холодная и очень родная, и наш маленький мирок – самый счастливый на свете, хотя бы сегодня.
– Говорят, раньше шкатулки пропадали наутро, сами собой, – задумчиво произносит Джек, глядя на снег за окном. – Но время идет и все изменяется, поэтому теперь, я думаю, мы должны отдавать их сами: бросать в реку,