Ведерников склонялся к шаманам, хотя сам в колдовство не верил, он считал, что местные колдуны кормят птиц дурманными зёрнами какой-нибудь охренень-травы, вот те и перестраиваются в полёте, воображая себя асами из люфтваффе.
Пулемёт за спиной Ведерникова разразился человеческой речью.
– Я и говорю, где бабы, там проституция и разврат. В нашем офицерском посёлке, думаешь, не так?
Ведерников чуть хорей не выронил из руки, услышав про офицерский посёлок.
– Почём ты знаешь? – спросил он, глотая слюни.
– Слыхали, – туманно ответил ему Кирюхин и замолчал.
Ведерников сплюнул непроглоченную слюну и лицо повернул к Кирюхину.
– Болтун ты, – сказал он языкастому своему помощнику, – несёшь незнамо что, как сорока.
– Я ж тебе как товарищу, – попытался оправдаться Кирюхин. – Ты же жизни ещё не видел, ты ж любовь токо по кино знаешь – Любовь Орлова, там, то да сё, ну и Дунька Кулакова на сон грядущий. А я об эту любовь-морковь, считай, последние зубы стёр. – Он распахнул свой бездонный рот и предъявил как несомненное доказательство чёрно-бурые с прозеленью пеньки, бывшие когда-то зубами. – Вот, а ты говоришь «болтун».
– Ладно, вижу. – Командир гужбата НКВД снова обратился лицом по направлению собачьего бега: смотреть на гладкие овчарочьи спины и на мерно подрагивающие хвосты, на тундру, бегущую им навстречу, на текущие над ней облака и тени от облаков – по ней, на крикливых озёрных птиц, шумно вспархивающих над слюдяными протоками, было куда приятнее, чем лицезреть кладбищенское хозяйство разинутой кирюхинской пасти. Но заноза стыдливого интереса к намёкам болтуна-старшины рождала ниже пояса зуд, и Ведерников наконец не выдержал: – А что слыхать-то? – спросил он, не оборачиваясь. – Ну, про офицерский посёлок-то?
– Что слыхать, то и слыхать, тебе туда ходу нету. – Кирюхин, видно нарочно, тянул выкладывать слухи, или сам ничего не знал, а только придуривался, что знает, и свивал сейчас, как птица гнездо, какой-нибудь вздорный вымысел. – Я, вон, ходкий, но и мне туда ходу нету, – добавил он и вздохнул яростно. – В общем, слышал я, болтали в столовой, есть в посёлке одна портниха, ну, портниха-то она токо так, то есть чтобы не скучать от безделья, ну и денежка, конечно, идёт, чтоб от мужа не особо зависеть, они ж, жёны офицерские, как – они, токо их мужик за ворота, моментально от него не зависимые… Ну так вот, она, эта дамочка, ушивает и зауживает штаны, ну и коли человек ей приглянется, то она, когда мерку с него снимает, станет перед ним на колени, портняжным метром притянет его к себе и шурует пальчиками где надо. Ну а далее знамо что… – Кирюхин крутанулся на вертушке для пулемёта – должно быть, самолично разжалобился от своего чувственного рассказа, – и чуть не выпал из нарт за борт, слава богу, удержала винтовка. – Но такая, брат, наша доля, что не светит нам эта дамочка, мы с тобой как ходим в казёнке, так в казёнке и проходим всю службу, это токо офицерский состав всё в ушивочку желает, по моде, чтобы хрен из штанов торчал и чтобы женщины на него облизывались. Что примолк-то? – спросил он у комгужбата. – Небось, тоже тоскливо стало?
– Всё ты врёшь, кобелина херова, – ответил ему Ведерников. – Про Матрёну тоже, небось, наврал. Небось, сам рогов ей понаставлял… – Комгужбата не договорил, замер. – Тьфу ты, мать твою, опять этот дикий… За протокой, гляди, вон там…
Но Кирюхин отмахнулся лениво:
– Ну их к бесу с этой, как её там?.. Мандой?
– Мандаладой, – поправил его Ведерников.
– Мандалада, манда – по мне разницы нету. Что та́к, что та́к – одна похабе́нь. У нас в Смоленской тоже китаец жил, Мань Дунь, все его Мандой звали, он лекарем по деревням подрабатывал, арестовали его потом, оказалось, был японский шпион…
– Пропал, зараза… – выругался Ведерников, в виду имея не китайца Мань Дуня, а растворившегося в тундре туземца. – Который раз его вижу, и всё трётся, трётся неподалёку от нашей Скважинки, мотается, как вошь на гребешке. Чую, не к добру это. Так что ты про китайца-то говорил? Японским шпионом, говоришь, оказался китаец твой? Вот и этот, может, такой же, только не японский, а гитлеровский. Едем на третий пост, там Матвеев с ночи зеркалит, дело у меня до него.
Третий пост был одним из ближних к промыслу номер восемь и к обширной лагерной зоне, к промыслу примыкающей. Большинство охранных постов располагались на лесных тропах, по которым туземное население уводило своих оленей на горные уральские пастбища, – то есть западнее лагерного хозяйства. Эти тропы были наперечёт, и на каждой в секретном месте, непостоянном, то и дело меняющемся, денно, нощно, зимой и летом несли службу невидимки с винтовками. Ведь иначе чем оленьей тропой, по мудрой мысли службы лагерной безопасности, заключенный, замысливший свой побег, не одолеет хребет Урала. Это со стороны каменной. Со стороны водяной, болотной, где лесотундра, перетекая в тундру, теряет свой древесный покров – а без защиты стволов и листьев, на пространстве, открытом глазу, попробуй убеги далеко, – постов было с десяток, не более.
На один из таких постов и летела авиаколесница, влекомая гужевой тягой под командирские покрики старшины Ведерникова.
Пост возник из ничего, ниоткуда, то есть как бы поста и не было, а было слово, сперва собачье, а потом уже ответное, человеческое. Собачье слово вышло громкое и раскатистое, звучало хором в четыре собачьих глотки. Человеческое было короткое.
– Стой! – сказал (вернее, приказал) невидимка – грозно и строго, голосом, каким отдают приказы. И добавил, теперь помягче: – Или я в тебя, старшина Ведерников, и в тебя, старшина Кирюхин, стрелять буду, как велено по уставу.
Начгужбата остановил собак, спрыгнул с нарт, потрепал рычащему вожаку загривок – успокоил в Буране зверя.
– Слышь, ефрейтор, ты ка́к здесь, живой пока? Не скучаешь? Комары не заели? – Ведерников достал папиросы и помахал пачкой над головой. – А с табачком у тебя как, не остро?
– Мне дымить не положено, чтобы не рассекретить секретный пост. А вы, гляжу, летаете с ветерком?
Из того же ничего, ниоткуда вдруг возникла мелкокалиберная фигура, облачённая в шинель из сукна, в зимнем, старом, тоже суконном шлеме, с красной, крупной, тоже суконной звёздочкой, с красным носом и винтовкой наперевес. На полевых, зеленоватых погонах краснела узкая ефрейторская полоска.
Осторожно обойдя зеркало имени Макара Смиренного, прощённого Дымобыковым беглеца, придумавшего этот способ укрытия, – зеркало было пристроено меж осинок, охраняющих песчаную норку, где Матвеев обосновался не без удобств, – ефрейтор подошёл к нартам.
– Салют, ребята! – бодро сказал Матвеев, забрасывая оружие за