отца: «Он мёртвый?» – «Нет, – отец говорит, – не мёртвый, это он подумал, что мёртвый, полез на небо, а ему говорят: „Куда лезешь, ты же ещё не помер, вот когда помрёшь, тогда лезь“».

– Точно-точно, – поддержал его Степан Дмитриевич, – я ещё, когда на землю обратно лез, с трудом добрался, лестница была узкая, а народу – не протолкнуться сколько. Вот только кто меня на небо спровадил? – Он потёр саднящую кожу справа на теменной кости. – Этого тебе отец не сказал?

– Не сказал. Мы пришли, ты лежал. Вот так. – Ванюта показал как: уткнулся головой в мох, поджал под себя ноги и под туловище подложил руки. – В тундре красный мох вырос, сава иры, июнь ещё, а он вырос, будто нэрёй, осень. Старик-Нга такой оставляет, там, где ходит, и Сердца-не-Имеющий-Тунгу. Я пришёл, голова твоя тоже красная, и мох под головой красный, как тот, который мы в тундре видели, только это была кровь, вэя, он от крови был такой красный. Хорошо, крови ушло немного, и главная душа не успела из раны выйти, потому что, если бы душа вышла и никого с тобой рядом не было, кто успел бы подхватить её на лету и вернуть в тебя, ты бы точно залез на небо, как говорит отец.

– Не болит почти, только в затылке бу́хает, будто колотушкой кто-то бьёт изнутри. – Степан Дмитриевич тронул рану рукой. – Как ты его назвал? Сердца-не-Имеющий-Тунгу? – И добавил, выдавив из себя улыбку: – Раз не насмерть, значит у твоего Тунгу какое-никакое, а сердце всё же имеется.

– Тунгу человек, но большой, к людям выходит редко, только если очень уж голоден. Не Тунгу тебя ударил, другой человек, недобрый. Мы с Юноко, видно, его спугнули, ушёл он в ту сторону, вон туда. – Ванюта махнул рукой куда-то по направлению к городу. – Я бы его нашёл, но тебя я не мог оставить, трава нгэвэйця’нгамдэ рану твою лечила, плохую кровь и воду из головы вытягивала, а это долго.

– Спасибо тебе, Ванюта. – Старый мастер положил руку на плечо молодого ненца. – Если б не ты, был бы я уже не жилец. Не знаю, чем тебя и отблагодарить за моё спасение.

– Что ты, что ты! – замахал руками Ванюта. – Конька моего поблагодари. Я хожу туда, куда идёт мой олень. Юноко пришёл сюда, он знает, куда идти. Весь в маму свою, Хаерко.

– Где он? – спросил Степан Дмитриевич. – Мой рогатый спаситель.

– Он со мной, только его не слышно. Юноко тихий, его мама к тишине приучила, сам он слова не скажет, такой стеснительный. Только когда надо меня позвать, подаёт голос.

Ванюта поднёс к губам свисток из оленьего позвонка, что висел у него на шее, и не сильно в него подул.

Олешек появился, словно из ниоткуда, во влажных его глазах отражалось солнце, уже остуженное прохладным ветром вечереющего летнего дня. Оно отсвечивало от мягкой шерсти, растекалось золотом по спине, и частицы этого бесплотного золота дрожали в воздухе над Юноко, будто был он золоторогим оленьим богом с солнечной короной над головой.

– Спасибо тебе за жизнь, – поклонился Степан Дмитриевич оленю.

Конёк мотнул головой – должно быть, ответил: не за что, мол.

До комбината они ехали вместе – вернее, Ванюта шёл, а Степан Дмитриевич, слабый после удара, сидел в нартах на мешке со мхом.

Ванюта сперва молчал, но было видно, что за его молчанием скрываются невысказанные вопросы, только он по природной скромности или из уважения к старшему не решается произнести их вслух.

Степан Дмитриевич тоже был молчалив, сидел подрёмывал в мягкой своей повозке, о чём-то бормотал одними губами и поглаживал саднящую кожу.

Во сне ночью явился ему Темняк. Собакарь, его подельник-приятель, тоже из мерячечных мухоморов, скрёбся с той стороны двери, мекал, мякал, подкашливал, подвывал, но порог одолеть не мог. Он был слаб от пролитой крови, руки его устали, он скрипел сто́ченными ногтями, соскребая с двери шелуху краски, он хотел, чтобы его простили, сам себя он простить боялся, себя простишь – придёт гладкокожий дьявол, ударит тебя по темени, вытащит из мозгов косточку, ту, что называется мозжечок, и останешься ты рыбой гнилой.

«Не хотел я, – говорил он себе. – Жалко было дедушку очень. Зачем дедушка ушёл далеко? Ушёл бы близко, я бы и не увидел. Глаз бы на лбу закрыл и не увидел дедушку, не приметил. А далеко, так почему не убить? Шайтанка-речка мои места. Чужому дедушке там ходить не надо».

Хоменкову сны снились жёлтые, в них цвели китайские розы, их он видел в душной маньчжурской ночи, с китаянками, с мушками на картонных щеках, медленно, как раздавленные улитки, стекающими под шёлковые одежды…

Он уже почти кончил, когда Темняк, помявшись возле порога, сказал ему:

– Эт-т-та… деньги…

Если бы не скребущийся Собакарь, Хоменков послал бы его подальше на все триста тридцать три иероглифа древнего китайского алфавита, но меняющаяся реальность сна исказила его намерение, и он выдавил с трудом:

– У меня.

– Он живой, – сказал Собакарь, выскрёбывающий снаружи дверь. – Я мягко его убил, не насовсем… Рыба. Не хочу рыбу. – Он уже проскрёб в дверном полотне дыру размером с олений глаз и, пялясь на Хоменкова через неё, спрашивал на нечеловеческом языке: – Гьюлитолы́гл? Вернитухайто́? – И отвечал, не дожидаясь ответа: – Ку́ли мо́бо. Пьюри́ моно́.

Хоменков устал это слышать. И Темняка он видеть устал. Ему хотелось к китайским розам, и эти двое ему мешали.

В одной руке Темняк держал молоток, тот самый, ещё горячий, в мелкой крошке от убиенной им красоты земной, на ладони другой руки лежала кверху лапками муха. Она вертелась, как детская игрушечная машинка, перевёрнутая кабиной вниз, и Темняк смотрел на её старания с такою же пустотой в глазах, как тогда, в мастерской скульптора.

Хоменкова обдало страхом, он вспомнил эту жуткую сцену, когда Темняк пустыми глазами вглядывается в лицо ангела, молчит с секунду и вырывает из бороды волос. Этот, говорит, я от мамы прирастил, – и бьёт молотком по крыльям, по вьющимся кудрям на голове, по улыбке, по складкам тела, пока плоть не обращается в прах. «А вот этот вот от отца», – он вырывает волос, и следующая скульптура – женская – рушится под его ударом.

Муха продолжает вертеться на плоской, в тёмных шрамах ладони, а из дыры, проделанной в двери, смотрит на Хоменкова не Собакарь, смотрит мёртвая голова рыбы с красными обводами вокруг глаз.

– Как же такое могло случиться? Мерзавцы, право слово, мерзавцы! Это надо же – поднять руку на красоту! – Илья Николаевич Казорин нервничал и ходил по кругу. – Это ж шум, это ж грохот, ума не приложу, неужели никто не слышал?

– Утро, никого не было, – отвечал ему одышливо Ливенштольц, качая головой и оценивая глазами масштаб

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату