– Мы, сибирские, не обделаемся, мы, слава радио, просидим. Хоть под крышкой, хоть под покрышкой. Когда прокля́тый князь Сибири Кучум на Чувашёвом мысу хотел накрыть нас крышкой своею, мы крышку эту евонную сковырнули, и нашей стала сибирская земля-матушка… Йэх-ма! – Он запел, хватив кулаком о стол, впрочем мягко:
Острый меч наш, братцы, лиходей,Шашка да лиходейка,Е-ей, живо, не робей,Шашка да лиходейка…Дымобыков приподнял пальцем веко, окунул глаз в недопитую стопку хлебной, сказал мутно и немножечко зло:
– Казаки – зажравшаяся на хуторах белая кость, салоеды, хохлы, кнутами своих рабов запарывали. Ты думаешь, почему мы победили сперва немчуру, потом поляков, потом казаков и всю хохлятчину? Белую сволочь победили почему, а? Хотя они хоругви с Иисусом Христом носили, а мы звезду с пятью концами еврейскую? Знаешь почему? Да потому, что терять было нам нечего. Всё у них было. Мы за будущее воевали, потому что настоящего у рабочего и крестьянина трудового не было. А они – за настоящее воевали, которое у них отнимали в пользу голодных и бедствующих. А голодных и бедствующих всегда больше в России было, чем богачей…
Сказав это, Дымобыков с осоловелым взглядом стиснул на столе кулаки и лицом повернулся к Шилкину.
– Капитан, иди, тебя дети ждут, – показал генерал-полковник капитану на дверь. – Жене привет, – добавил он c улыбкою ласковой, схватил пястью с блюда раков, что пострашней, и сунул их в руки Шилкину. – Это деткам твоим от меня гостинец.
Послушный капитан встал и, пошатываясь, пошёл от стола. По пути его качнуло на статую, но мраморный двойник Дымобыкова посмотрел на капитана опасно, и Шилкин поспешил к двери.
Дымобыков долго молчал, накручивая на палец ус и шумно сопя ноздрями.
– Скажу я тебе, Степан, как человеку, здесь не прописанному, считай, случайному, – заговорил Тимофей Васильевич, на Степана Дмитриевича не глядя. – Устал я, знаешь ли, хочу многого, очень хочу, чтобы всем было хорошо хочу – мне и всем, и тебе, Пинай, – и делаю много вроде бы, а всё выходит неправильно… Мне, знаешь, Степан, воздуха не хватает, и тебе, чувствую, не хватает, нам всем воздуха не хватает. Я думаю, и самому, – он вознёс палец над головой, – тоже воздуха не хватает. Съедают воздух. Всякая мразь съедает. – Он отщёлкнул от себя рака, выбравшегося из блюда на волю. – Мы об этом и с Авраамием, и с Окой… Ну с Окой что, Ока – он человек-лошадь, его одной соломой корми, он и доволен. Я, помнится, было дело, проводил экзамен ботинку ленинградской фабрики «Скороход»… В каком году это было?.. В двадцать, что ли, каком-то, точно не помню. Шли пешком из Ленинграда в Москву. По пути мотоциклетная обувная лаборатория наблюдала за состоянием испытываемого ботинка, какие его части больше изнашиваются. Специальный измеритель скорости снашивания подошвы даже придумали. Сам Тёркин тогда был с нами, главный академик по обуви. Вот иду я в этом ботинке, и пальцы, чувствую, в нём так натирает, так натирает, что, не матерно говоря, хоть плачь. А показать нельзя, потому что перед лицом науки. Дошли, конечно, я в те годы до Луны дошёл бы пешком, если для дела. А теперь устал. Теперь выдохся. Теперь вон воздуха не хватает… – Он посмотрел на ноги. – В тапках по дому теперь хожу.
Дымобыков закашлялся, чтобы сделать перерыв в речи, и использовал его, перерыв, в оздоровительных целях – они приняли с Пинаем Назаровичем по стопке хлебной. Комдив, чем-то принятое заев, продолжил, на этот раз уже на Степана глядя:
– Ты, Степан Дмитриевич, сидишь, молчишь, ни одной стопки со мной не выпил. Знаю, ты человек серьёзный, трезвенный, опять же – лауреат, и возраст уже почтенный, мы вот раньше, по молодости, тоже вёдрами пили, а сейчас, смешно, ящика никак не осилить… – Дымобыков вдруг замолчал, сжал кулаки так, что мёртво посинели костяшки, и сказал протрезвевшим голосом: – Степан, в общем, так… Цидулка на тебя поступила. Из райотдела МГБ. Ты мне скажи, только честно, что у тебя за отношения с этим… как его… туземцем… имя забыл…
– Ненянг? Ванюта? Обычные отношения, человеческие, ничего особенного. Наброски с него делал, думал поработать над скульптурным портретом. А что с ним?
– Стрелял он в нашего постового. Тамгу, стрелявши, пулями на дереве изобразил. Знаешь, что такое тамга? Наш старшина Ведерников по личному моему… да, моему приказу доставил этого туземца сюда. Здесь он сидит, в карцере. За ним должны из Салехарда приехать, ждём вот. Начальство в Салехарде считает, что этот твой Ванюта Ненянг активный деятель мандалады… Мало?
– Много, но глупо как-то. Если он стрелял в постового, то зачем ему было изображать тамгу? И зачем он вообще стрелял? Глупо, право, не верю я во всё это…
– Пинай, скажи… – попросил Тимофей Васильевич.
Хохотуев встал почему-то. Встал, на Степана Дмитриевича глянул, огладил лицо своё, посмотрел на Тимофея Васильевича, начал:
– Не знаю я… Ведерников, старшина, совсем стал никакой. Спрашиваю его я: «Серёжа, ты же вылечился вроде бы от этой твоей болезни, меряченья этого твоего, тебя ж с дерева когда сняли, ты ж сказал „Извините, нет, не могу более“, а тут является он ко мне трезвый, а сам на человека едва ль похож, нервный, чёрный, щека дёргается, левая, правая тоже, меньше, я ему: «Серёжа, ты что, ты как?!» А он мне – в рыло, больно причём, и говорит при этом: «Ты, – говорит, – Пинай Назарович, поди к Телячелову, скажи Телячелову, что ты, Телячелов, – говорит, – сука ты, – говорит, – Телячелов, сволочь ты Телячелов», – говорит. Правда, этими вот словами, не вру, хоть печень мою пожри зубами… И рассказал старшина Ведерников, как всё было…
– Боюсь собак, смерти боюсь, с крутой горки боюсь скатиться, больше ничего не боюсь, – ответил Тимофей Васильевич Хохотуеву. – Мы с Окой Городовиковым, когда отмечали пятисотлетие калмыцкого народного эпоса «Джангар», перед войной, в тысяча девятьсот сороковом году, поспорили с писателем Хероныкыным, такого знаешь?.. – спросил у Степана Дмитриевича Тимофей Васильевич.
Такого Степан Дмитриевич не знал.
– Поспорили мы с ним по причине… не помню уже, почему поспорили… Ты, Пинай Назарыч, про зуб ему расскажи… Про зуб – это важно, про зуб-то…
– Про зуб-то, да, – сказал Хохотуев, – важно. Про зуб, да, рассажу.
Пинай рассказал про зуб.
Степан Дмитриевич ничего не понял. Какие-то тридевятые небеса из ненецких народных сказок. Но кивал, будто бы понимая.
– Бери Ведерникова, – сказал Пинаю комдив, – бери туземца, скажешь… это я сам скажу, это пока я трезв, под мою ответственность, и двигай к этим, которые зубами интересуются… С ними строго – без дна чтобы, без пощады… А Телячелов?..